Максуд Ибрагимбеков. Официальный вебсайт

ЗА ВСЕ ХОРОШЕЕ СМЕРТЬ

Конечно, если бы не этот проклятый рюкзак, жизнь сразу стала бы гораздо приятнее. Да что там приятнее! Жизнь сразу стала бы прекрасной, даже можно сказать, счастливой и увлека­тельной. Прямо не солнце, а пожар в ясном небе. Хотя с дру­гой стороны, солнце-то все равно бы осталось. Как будто кто-то наставил на голову, на самую макушку, увеличительное стекло, и не убирает, и ждет, что из этого получится. Голова так нагре­лась, что ни один комар близко не подлетает, наверное, об­жечься боится. Вот только интересно, почему это человек так странно устроен снаружи весь мокрый, уже пот глаза заливает, с кончика носа на землю капает, а язык и зубы совершенно пе­ресохли. До того все пересохло внутри, что даже в горле зачесалось. Если постараться, можно немного слюны набрать, но она на вкус какая-то тягучая и горькая. Пока не сплюнешь, почему-то думаешь, что она зеленого цвета. А тропинке этой конца-края не видно, и все вверх. Ни разу с тех пор, как из ла­геря вышли, прямо не пошла, только вверх и с каждым кило­метром все круче и круче — в гору и в гору, и в какую! Малый Кавказский хребет; хорошо еще, что не Большой,  тот, наверное, еще хуже. А до перевала километров десять осталось, не меньше. Так и хочется броситься на землю и глаза закрыть, никаких сил идти больше нет, человек ведь не лифт и не фуни­кулер! И еще ужасно хочется снять с плеч рюкзак и бросить в пропасть слева, и посмотреть, как он там внизу о камни брякнется. Даже трехцветного фонаря не жалко и фотоаппарата. И зачем только с ними пошел? Надо было, как все, поехать ав­тобусом. Через два часа уже дома был бы. И еще дома попадет, это уж точно. Мама сразу же скажет, что я ей в последний день перед отъездом в Баку весь отдых испортил. Как только увидит, что меня в автобусе нет, и Димка передаст ей, что я просил не волноваться и к вечеру буду, сразу расстроится и скажет, что все нормальные дети автобусом поехали, и только я один такой бессердечный, забываю обо всем на свете ради своего удоволь­ствия. Посмотрела бы, какое это удовольствие! Отец, конечно, возразит, что ничего в этом плохого не видит, пусть мальчик привыкает к самостоятельности, или что-нибудь в этом роде, он меня почти всегда в таких случаях защищает, а мама скажет, что она уже по горло сыта самостоятельностью папы и что больше всего ей хочется нормальной, спокойной жизни, как у всех, а не того кошмара, в котором она живет, что из-за него она раньше времени постарела и выглядит на двадцать лет старше всех своих подруг. Тут отец засмеется и скажет, что мама го­ворит чепуху, потому что она красивее не только всех своих подруг, но и всех женщин в Баку и в Азербайджане, а возмож­но, даже в Советском Союзе. Мама у меня и вправду очень красивая и совсем не старая. А говорит она так потому, что очень хочет, чтобы отец ушел со своей работы. Он морской нефтяник и работает в море на искусственных островах. Построят новый стальной остров, папа его осваивает со своей бригадой, устанавливает агрегат, бурит скважину, а как нефть пойдет, передает остров эксплуатационникам. Он уже целый архипелаг освоил. Я его на карте видел. Папа все обещает взять меня как-нибудь в хорошую погоду с собой, и взял бы, но мама не разре­шает, говорит, что точно знает — как только отец меня возьмет с собой, сразу же начнет дуть норд, ну а когда начинается сильный норд, то на берег уже не выберешься ни на вертолете, ни на катере. Можно целый месяц там просидеть. А когда нормаль­ная погода, папа через каждые десять дней неделю отдыхает дома. У папы очень большая зарплата, но мама говорит, что ей эти деньги не нужны, лишь бы она знала, что с отцом ничего не случится. Она и вправду из-за этого очень нервничает, а когда папа в море и начинается шторм, всю ночь не спит. А он не хочет уходить с этой работы, во всем почти с мамой соглашается, кроме этого. Сколько она его ни уговаривает, ни в какую не соглашается.

Однажды, когда папа был в море, к нам пришли в гости дядя Васиф и тетя Сона, его жена. Дядя Васиф тоже нефтяник, он кончал вместе с папой институт, только работает на суше, в Сураханах. Он рассказал, что моему папе предложили хоро­шую работу в городе — стать начальником отдела в Министер­стве нефтяной промышленности, но папа отказался. Дядя Васиф рассказывал это, конечно, без всякого злого умысла, он папу очень уважает. Знал бы он, что из этого получится, ни слова не сказал бы, потому что мама, как только услышала, сразу поблед­нела и замолчала, а до этого была очень веселой. Дядя Васиф и его жена ужасно расстроились. Дядя Васиф стал говорить, что, может быть, ему неправильно все рассказали и, скорее всего, папе ничего такого не предлагали, но всем стало ясно, что он старается выпутаться. Было видно, что он очень жалел о том, что затеял этот разговор. Но все это были пустяки по сравне­нию с тем, что началось после приезда папы. Никогда я еще не слышал, чтобы мои родители так ругались. Целый вечер непре­рывно ругались. Наверно, на улице было слышно, как они кричали. А потом мама побросала какие-то вещи в чемодан, взяла меня и ушла к бабушке — своей маме. Папа звонил туда, но мама каждый раз, услышав его голос, давала отбой. А сама, как положит трубку, начинала плакать. Целый месяц я папу не видел, очень мне без него скучно было. А потом они помирились. Я ду­мал, мне это во сне приснилось, а потом я узнал, что папа ночью и вправду приходил в дом к бабушке. Очень интересно, как он ее уговорил помириться, потому что он так и не перешел на сушу работать. С тех пор уже полгода прошло, а они еще ни разу не поругались.

И здесь, на курорте, тоже. Папа весь отпуск с нами провел здесь. Даже ни разу не сказал, что ему необходи­мо хоть на два-три дня уехать. Только несколько раз он на полдня в Кисловодск из поселка уезжал, ему надо было в Баку позвонить, почти все время с нами был, а это не каждый год бывает…

…Не могу больше! Ноги подгибаются от усталости. Может быть, сказать им, что я совсем уже из сил выбился. Нет, не стоит, конечно! Да и пользы никакой не будет. Обзовут четы­рехглазым, а то еще и по шее дадут. При Каме. И зачем только я согласился с ними идти? Не хотел ведь. Точно помню — не хотел. Только собирался сказать Алику, что не пойду пешком, совсем уже было хотел отказаться, даже когда Сабир сказал, что я без разрешения своей мамочки только в школу хожу. И вдруг Камка говорит: «Что вы его уговариваете, по-моему, он и сам хочет пойти с нами». Хочет! Ничего я не хотел. Сам удивился, когда сказал, что пойду.

А они идут как заведенные. Правда, разговаривать пере­стали, молча идут, только запыхались. Они ведь до самого пе­ревала не остановятся. Кто-то ведь первый должен сказать, что устал. А они умрут — не признаются, и Алик и Сабир. И все из-за Камки. Каждому дураку ясно, что они в нее влюблены оба. Интересно только, почему это Камка не устает? Вообще она здоровая, Камка, почти одного роста с Аликом и чуть ниже Сабира. И на целую голову выше меня. Ничего удивительно­го — у нас в классе все выше меня. А все из-за того, что я с шести лет в школу пошел. Даже шесть еще не исполнилось, когда я в первый класс пошел. Сперва не хотели принимать, а потом все-таки взяли в виде исключения, по разрешению роно. Потому что я читал свободно и примеры второго класса по арифметике решал. Это, прежде чем дать разрешение, меня в роно проверяли, и все удивлялись, что я так правильно читаю. Я и сейчас намного быстрее всех в классе читаю. Только я это скрываю, нарочно делаю вид, что читаю в несколько раз мед­леннее, потому что никто не верит, даже учителя не верят, что я так быстро читаю. А кому охота во врунах ходить? Я взял один раз у Сабира в школе книгу «Одиссея капитана Блада» почи­тать и вернул на следующий день. Он сперва подумал, что она мне не понравилась, раз я так быстро вернул, а когда я ему сказал, что очень понравилась, он ужасно разозлился и сказал, что если я раздумал читать, то надо так и сказать, а врать, что прочитал такую толстую книгу за один вечер, — просто нахальство. Он меня заставил все содержание пересказать и «Одиссеи», и «Хроники», а когда я кончил, все равно съездил по шее и сказал, что я, наверное, эту книгу прочитал еще раньше, а сейчас над ним просто издеваюсь. Сам он прочи­тал ее за десять дней. Когда читает он, у него становится очень серьезное лицо и шевелятся губы. Теперь если я беру у кого-нибудь книгу, то держу ее у себя несколько дней после того, как прочитаю, и только потом возвращаю. Так спокойнее.

Вдруг Кама остановилась, перевела дыхание, а потом спро­сила:

— Устали?

— Нет. — Это Алик сказал и даже головой помотал. — Я, например, не устал, — а у самого язык наружу высовывает­ся, до того он «не устал».

А Сабир, тот просто удивленное лицо сделал: мол, что за вопрос.

— А ты? — это она у меня спросила. Смотрит на меня и улыбается.

У меня от этой улыбки почему-то подбородок дрогнул. Ка­кой-то странный подбородок у меня, в самый неподходящий момент вдруг на нем кожа начинает дергаться. Всего один раз, но со стороны все равно, наверное, заметно. Я хотел тоже сказать, что не устал, но Кама успела раньше меня:

— И я устала. Просто с ног валюсь. Дойдем вон до того дерева и там устроим привал. Согласны?

Мы разлеглись на траве в тени дерева, и до того это было приятно, что просто слов никаких нет рассказать. Потом Кама достала из своего рюкзака бутерброды, и мы их моментально съели. Каждый по два бутерброда с яичницей. Хотели и осталь­ные съесть, которые в наших рюкзаках, но Сабир сказал, что наедаться перед подъемом — самое последнее дело. Я бы еще таких бутербродов десять съел и то бы не наелся. Но с Сабиром лучше не спорить. Никому не советую. Мы посидели под тем деревом еще полчаса и за это время очень здорово отдохнули. Вся усталость начисто исчезла. Кама сказала, что, как только доберемся до перевала на шоссе, проголосуем какой-нибудь по­путной машине, и на ней доедем до дома. Мне это предложение очень понравилось, а Сабиру и Алику, по-моему, не очень. Но они промолчали, ничего не сказали, только кивнули, сперва Сабир, потом Алик. А я даже кивать не стал, потому что им никому не интересно, что я думаю. Потом они стали о чем-то разговаривать. Я сперва слушал, а потом перестал, потому что вспомнил одно стихотворение, я часто вспоминаю, и каждый раз, как только вспомню его, по коже начинают бегать мурашки, даже дыхание у меня перехватывает и в животе становится хо­лодно, когда я вспоминаю это стихотворение, особенно когда я один и никто не мешает его повторить про себя. Я рассказал как-то об этом маме, а она мне сказала: это оттого, что я очень впечатлительный и мне рано еще читать такие стихи. Я спросил, почему же рано, но она объяснять мне ничего не стала, сказала: «Рано, и все», — и вид у нее был очень недовольный.

— О чем ты думаешь? — спросила Кама.

— Ни о чем, — сказал я. — Просто задумался.

Она на меня так посмотрела, как будто ей точно известно, о чем я про себя думал, но ничего не сказала. Зато Алик ожи­вился. Я так и почувствовал, что он скажет что-нибудь непри­ятное.

— Он сейчас от страха и думать ни о чем другом не может, все представляет, что с ним сделают мамочка и папочка, когда он вечером домой придет.

Это он острит так. Никто, конечно, не засмеялся и даже не улыбнулся. Сабир на него посмотрел очень хмуро, и мне пока­залось, что он его сейчас стукнет. Я всегда точно знаю, когда он собирается подраться, но на этот раз ошибся. Наверное, он из-за Камы раздумал.

— Ладно, — сказала Кама и встала. — Пошли, а то мы до ночи до дома не доберемся.

Мы встали и пошли. Вот что самое удивительное — все шли молча. Обычно они оба, как увидят Камку, так сразу же заво­дятся, оба наперебой стараются что-нибудь интересное рас­сказать. Это еще терпеть можно, а вот когда они начинают анек­доты рассказывать или шутить, мне как-то не по себе становит­ся. Не знаешь что делать: надо посмеяться, все-таки человек анекдот рассказал, а не смешно. А Кама смеется. Наверное, нра­вится ей, раз смеется. Я раньше думал, что они анекдоты несмеш­ные рассказывают, а теперь из-за Камки начинаю думать, что у меня с чувством юмора что-то не в порядке.

И Кама шла молча. Обычно она все время: «Ах, маки, ах, эдельвейс», — а теперь шла какая-то вялая, даже не закричала, когда на тропинку выскочила ящерица. Видно, совершенно бестолковая ящерица, если людям под ноги выскакивает. Потом еще несколько ящериц перебежало тропинку прямо перед нами. Никогда такого не видел. Ошалели они, что ли, от жары!

— Душно! — сказала Кама и облизала губы.

— Это к грозе, — Сабир отбросил сигарету и тоже облизал губы. — Ящерицы беспокоятся, и птицы замолкли. Посмотрите, вечером гроза будет!

Я вдруг почувствовал, какая вокруг тишина. Ну  просто ни одного звука не слышно.

— Часа через полтора мы дойдем до перевала, — сказал Сабир. — Я вас самой короткой дорогой повел, она, правда, все время в гору идет, зато короткая.

У Сабира очень хорошая память. Он с первого раза любую самую запутанную дорогу запоминает. Он и в Баку с закрытыми глазами расскажет, как пройти с какого хочешь места к любому кинотеатру, яхт-клубу или цирку. И зря никогда ничего не го­ворит. Я его за это уважаю. И не только за это. Жалко только, характер у него очень плохой. Как что — драться сразу лезет. Его у нас в классе все боятся. Алика тоже, но меньше. Алик вон на турнике раза на три больше подтягивается, а Сабир его все равно отлупил, когда они подрались. Весь класс смотрел, как они дрались во дворе хлебозавода.

Алика к нам из 174-й школы перевели — его родителям квартиру дали в нашем районе, рядом со школой. А до него самым сильным в классе Сабир считался. Не знаю, из-за чего у них вышел спор, но договорились встретиться после занятий и драться до тех пор, пока кто-нибудь не скажет «хватит», или до первой крови. Сабир тогда Алику разбил нос. Алик согнулся, к носу прижал платок, а потом говорит Сабиру: «Все равно я с тобой буду еще драться». И вдруг Сабир размахнулся и как изо всех сил ударит Алика по голове! А это ведь не по правилам. Все бросились их разнимать. Они помирились потом, но все равно я знаю, что они друг друга терпеть не могут и когда-нибудь еще подерутся. Они только меня никогда не трогают, иногда только дадут по шее — и все. Потому что они меня презирают. Главным образом за то, что меня освободили от физкультуры. А меня не освобождали, а сказали, чтобы я ходил на физкуль­туру с четвертым классом, потому что у нас в классе все на два года старше  меня. А как же я стал бы ходить с четвертым клас­сом, когда у нас четвертый урок в понедельник алгебра, как раз когда у них физкультура? И еще, конечно, за то, что я ношу очки. Я знаю, почему за меня Сабир обычно заступается, но все равно приятно. Он со мной за одной партой сидит, и когда кон­трольная, все равно какая — по алгебре, истории или даже по естествознанию, я и его вариант делаю. Сперва, правда, свой, а потом его, на оба времени хватает. Это не потому, что я много занимаюсь или старательный, просто контрольные у нас очень легкие, я даже иногда удивляюсь, до чего они легкие.

Раз Сабир сказал, что вечером гроза, наверное, будет. Но с другой стороны, небо такое ясное, куда ни посмотришь, ясное. Я днем никогда не сплю, а тут вдруг спать захотелось ужасно. По-моему, ребятам тоже. И у Камки, и у Алика с Сабиром очень сонный вид. Хоть бы скорее перевал, сесть бы в машину — и через час дома!

Как только подул ветер, сразу прохладно стало. И самое главное, он дул сзади и здорово помогал идти. Как будто кто-то подталкивает легонько в спину. Но это недолго продолжалось, может быть, пять минут или десять, не больше, потом он задул все сильнее и сильнее, уже не подталкивал, а просто бросал нас из стороны в сторону. Никогда в жизни я ничего такого не ви­дел. Как в кино: на экране ночь, и сразу же вслед рассвет, и вот уже день. Только что был день, и солнце светило на чистом небе, а тут сразу стало темно. Я посмотрел наверх, даже страшно стало: небо черное от туч, а они проносятся так низко, что рукой дотянуться можно. Мы остановились, потому что дальше идти было невозможно. Сперва стояли, держась друг за друга, а потом сели на землю и вцепились в кустарник еже­вики у тропинки, он хоть и колючий, но корни у него крепкие, Я посмотрел на Каму, а у нее лицо перепуганное ужасно. И я тоже испугался, потому что все думал, что нас может швырнуть в  пропасть, ее край был ниже тропинки, метрах в двадцати от нас по склону. А холодно стало так, что зуб на зуб не попадал. Сказали бы мне, что в конце августа может быть так холодно, ни за что бы не поверил. Мы сидели, прижавшись друг к другу, и держались руками за эти колючки, а ветер все старался отта­щить нас от них. Вдруг под нами дрогнула земля так, как будто это не гора, а вагон, когда поезд трогается с места. И еще из-под земли при этом послышался гул, негромкий и глухой. А потом пошел снег, мы оглянуться не успели, как все вокруг покрыло снегом. Я совсем замерз, но говорить об этом не стал — на мне, как и на всех, были только шорты и рубашка, а в рюкзаках ни­чего теплого не было, Я не знаю, сколько времени так прошло, снег все падал, когда поднялся Сабир. Он не встал на ноги, его сразу бы ветер сдул, он и на четвереньках с трудом держался.

— Я пойду, — сказал. — Надо найти какое-нибудь место, чтобы спрятаться, здесь мы совсем замерзнем, впереди ночь.

— Не надо, — сказал Алик, — не видишь, что делается! Скатишься в пропасть, и делу конец. За нами придут.

— Сейчас сюда никто не сумеет пройти. Вы подождите меня, только никуда не отходите от этого места. — Он повернулся и, цепляясь за кустарник, полусогнувшись, пошел вперед.

Я очень хотел пойти с ним, ничего в жизни мне так не хотелось, но, когда я на секунду, на одну только секунду, отпустил ветви, за которые держался, мне стало так страшно, что я сразу еще сильнее вцепился в них.

— Сабир! — вдруг закричал изо всех сил Алик. — Сабир!

Но тот его не слышал, хотя отошел от нас всего метров на десять.

— Я иду с тобой. Подожди!

Я знал, что, если бы пошел с ними, они бы простили мне все и никогда бы уже меня не презирали, но я не мог отпустить куст ежевики!

Мы с Камкой прижались друг к другу, мы уже не сидели, а легли на землю, подложив под себя рюкзаки, но все равно было очень холодно, мы совсем закоченели. И вдруг я увидел, что она плачет, сперва я подумал, что это снег растаял у нее на лице, а потом услышал, как она всхлипывает. Мне стало ее очень жалко, но я не знал, как ей помочь.

— Не бойся, — сказал я. — Вот увидишь, все как-нибудь обойдется. Может быть, этот проклятый ветер сейчас прекра­тится!

— Они, наверное, заблудились, — теперь она уже плакала в голос.

— Здесь нельзя заблудиться, — сказал я. — Налево гора, на нее, даже если захочешь, не заберешься, а направо про­пасть.

Я как вспомнил о пропасти, мне сразу нехорошо стало. Мы больше не разговаривали. Просто лежали и постепенно замерзали.

Кажется, я задремал, потому что не сразу понял, что проис­ходит, когда Сабир потянул меня за плечо.

— Здесь недалеко, — прокричал он мне на ухо, — расщелина, поместимся все как-нибудь! Идите за мной!

— А где Алик? — спросила Кама.

— Он там стоит, чтобы мы не прошли мимо. Мы на нее случайно наткнулись, она совсем незаметная. Рюкзаки не за­будьте. Алика рюкзак я возьму.

Мы шли по скользкому склону, хватаясь за кустарник, когда он попадался, а там, где его не было, просто ползли. Мне каза­лось, что конца этому не будет, что Сабир забыл, где эта рас­щелина, и мы так и будем ползти до самого перевала, когда наконец уви­дел Алика. Он стоял у отвесной, как стена, треснувшей посере­дине скалы. Здесь ветер дул не так сильно.

— Пришли, — сказал Сабир.

— А где же расщелина? — спросила Кама.

— Вот же! — Алик показал на узенькую щель в скале. — Лезьте. Хотите, я первый. — Он боком протиснулся в нее. — Идите, она глубокая,  всем места хватит.

Что бы мы делали без Сабира? В этой расщелине, хоть она совсем и узкая и нельзя было даже сесть, можно было только стоять боком — спиной упираешься в скалу и носом тоже, — было не холодно, даже тепло, и самое главное — не дул тот проклятый ветер. А воздух в этой расщелине пах землей, не просто землей, а свежей, сырой землей, так она пахнет, когда начинаешь копать ее, чтобы посадить дерево. Я этот запах очень люблю, я его каждую весну вспоминаю, когда в школьном саду сажают деревья. Странно только, что здесь так пахнет.

— Ты спишь, Кама? — спросил Сабир.      

— Нет.

— А чего молчишь?

— Думаю, — сказала Камка. — Почему это мы сидим в тем­ноте, когда у нас есть фонарики?

В темноте гораздо лучше было. Наверх направишь луч или перед собой — ничего хорошего, везде стены с зазубринами, и больше ничего. В сторону выхода — снег как бешеный крутится. Направо — чернота непробиваемая, видно, эта щель глубоко идет в глубь горы.

— Интересно, что там дальше? — сказал Алик.

Зря он так сказал, я сразу это почувствовал.

— Если интересно, пойди посмотри, — сказал Сабир.

— Иду. — Алик пошел правым боком вперед, держа в вытя­нутой руке фонарь.

— Я тоже иду, — сказал Сабир. — Только не торопись, смотри под ноги, а то вдруг очутишься в яме. Пропусти  меня. — Это он мне говорит.

Интересно, как это я его пропущу? Был бы он величиной с кролика или курицу — пожалуйста, а он ведь не кролик и не курица. Допустим, он мимо меня как-нибудь протиснется, а дальше же Кама стоит, которая гораздо полнее меня.

— Давайте выйдем все втроем наружу, — сказал Сабир, — а потом я первый зайду и пойду за Аликом. Может быть, эта расщелина дальше расширяется, а то до утра стоять придется.

— Алик же пошел, — напомнил я ему. — Он и скажет, рас­ширяется или нет.

— Лучше заткнись, — сказал Сабир. — Отогрелся, что ли? Раньше тебя что-то совсем слышно не было. А тут вдруг зачи­рикал.

Вот он же знает, что Кама все это слышит, а ему все равно, или он даже нарочно меня при ней унижает.

— Никуда я отсюда не выйду, — сказала Камка, — у меня, может быть, уже воспаление легких.

— Я же сказал — на минутку, — буркнул Сабир, с Камой он всегда разговаривал очень вежливо. Он ни с кем больше так не разговаривает. И все время старается сделать ей что-нибудь приятное, каждому дураку ясно, что он в нее влюбился. — Хо­рошо бы найти местечко пошире, чем это. На ногах мы долго не выдержим.

— Если оно есть, Алик найдет, — объявила Камка.

— Как же, найдет Алик, — еле слышно проворчал Сабир.

Я понял, что Сабир согласится еще десять дней простоять на ногах, лишь бы Алик без него не нашел чего-нибудь хорошего.

Вдруг я почувствовал, как Сабир меня хватает за ноги.

Это он, значит, решил, что там, где мои ноги, можно будет протиснуться. Значит, не сгибаясь, он боком наклонился, как оловянный солдатик, и лег на землю.

Протиснулся. Я-то молчу. Пожалуйста, мне  не жалко. Мне вот только интересно, будет ли молчать Камка, когда он ее за ноги хватать начнет без предупреждения в темноте. Я, например, после одного случая с девчонками очень осторожно веду себя. Я шел из школы с Марьям, дочерью дяди Васифа, они недалеко от нас живут, и разговаривал. А потом решил показать ей один фокус. Это очень хороший фокус, всем он очень нравится, сперва, конечно, человек слегка пугается, зато потом ему сразу становит­ся приятно. Значит, идем с Марьям и разговариваем о разных вещах. Она на три года старше меня и очень здоровая, потому что круглый год ходит на корт на площади Азнефть заниматься теннисом. Я бы тоже ходил, но меня не приняли из-за близору­кости. Плаванием, говорят, пожалуйста. Дошли до ворот Вовки Гамрекели, а все знают, что в этом дворе живет злющий-презлю­щий пес, его даже сам Вовка Гамрик боится, хоть всю жизнь в этом доме прожил. Марьям, как мы дошли до этих ворот, сошла с тротуара и пошла по обочине. Я ее пропустил на полшага впе­ред и показал ей этот фокус. Он очень простой: надо зарычать и одновременно схватить человека за ногу. Такое впечатление, что тебя собака за ногу ухватила. Я его до Марьям раз десять по­казывал — всем нравилось. Знал бы я, что из этого в один­надцатый раз получится, я бы так и остановился на десятом. Я зарычал изо всех сил и цапнул ее самыми кончиками пальцев за ногу, за икру. А она взяла и немедленно раскричалась, разре­велась посреди улицы. Вот это был фокус! Хорошо что Гамрика мать, выходя из дома, нас увидела и отвела ее к себе. А с Марьям мы до сих пор не здороваемся. Я первое время здоро­вался, а потом перестал, не хочет отвечать — не надо…

…Только Сабир мимо моих ног протиснулся, как мы услышали голос Алика, он сперва спросил, слышим ли мы его, мы хором закричали, что хорошо слышим, тогда он закричал в ответ, чтобы мы шли к нему, потому что он нашел очень удобную пещеру. Он еще сказал, чтобы мы шли совершенно спокойно, по дороге никаких ям нет, он все разведал. Впереди Кама шла, за нею Сабир, а в конце я. Мне даже жалко стало, что пещеру нашел не Сабир. Все-таки это не очень справедливо, человек спас всех, можно сказать, от смерти, и после всего этого пещеру находит другой. А все из-за чего? Из-за того, что Сабир — может быть, потому, что он вежливый или заботливый — пропустил в расщелину Камку, а с нею заодно и меня, впереди себя.

Алика голос, когда он с нами разговаривал, слышался где-то совсем рядом, а идти до него пришлось довольно-таки долго. Хоть и боком, но шагов двести мы сделали. Алик встречал нас у входа. Когда мы вошли в эту пещеру, я обернулся и посветил фонари­ком на вход в нашу расщелину: отсюда, из пещеры, она выгляде­ла точь-в-точь как снаружи — узкая-узкая щель с неровными краями. Я никогда раньше не бывал в пещерах, но думаю, что эта была очень большая пещера. Даже, когда мы разговаривали не очень громко, сразу же в ответ раздавалось эхо. Я давно меч­тал побывать в пещере, мне всегда казалось, что это очень ин­тересно. Я то место, где Том Сойер вместе с Бекки Тэчер заблу­дился в пещере, несколько раз перечитал. И про Сайруса Смита с его спутниками тоже. А теперь я сам попал в пещеру, но ока­залось, что это не так уж и интересно. Голо вокруг и темно. Мы все шли вдоль стены, фонарики освещали четырьмя светлыми кругами вокруг ровный твердый пол. Я направил луч вверх и увидел свисающую с потолка длинную белую сосульку. Почему-то я ей обрадовался.

— Сталактит, — громко сказал я, показывая на потолок. — А может быть, наоборот, сталагмит? Я сколько ни пытался, так и не запомнил, какие из них сталактиты, а какие сталагмиты. Знаю только, что если сверху свисает сталактит, то снизу ему навстречу обязательно растет такой, только называется сталаг­мит, или наоборот.

— Обязательно, — сердито сказал Сабир. — А где же тогда второй, который навстречу, если обязательно?

— Не знаю, — сказал я. — Может быть, кто-нибудь разру­шил его.

— А разрушенный тогда где?

— А я откуда знаю! Унесли, наверное, с собой.

— Через эту щель, что ли?

— Значит, здесь еще один выход есть.

— Держи карман шире, — фыркнул Сабир. — Ты что, не чувствуешь, как здесь тепло? Был бы выход, сейчас мы дрожали бы от холода. Забыл, что снаружи делается?! А ты откуда про эти знаешь... как его?

— Сталактиты и сталагмиты?

— Про них.

Надо же было мне лезть с этими сосульками! Сабир ведь терпеть не может, когда при Каме выясняется, что он чего-то не знает.

— Да ты тоже знаешь, — сказал я, — просто забыл, навер­ное... Помнишь, мы по географии проходили?

— По географии, — хихикнул Алик. — По географии он все знает. Что какого цвета — все может рассказать.

Сабир тоже хмыкнул, он-то ведь точно знал, что Кама не поймет, в чем дело, она же не из нашей школы.

— А мне почему-то показалось, что мы их по химии прохо­дили, — сказал он. — А ты молодец, память у тебя на пустяки хорошая. А ты, Кама, знала про них?

— Ничего я не знаю, — сказала унылым голосом Камка. — Я спать хочу.

— Ты еще немного потерпи, — сказал Сабир. — Мы... — Он так и не договорил, потому что в этот самый момент Кама закри­чала так, как будто бы ее режут ножом.

Она бросилась к нам — ко мне и Алику, мы рядом в это время стояли, — вцепилась в нас, и сама вся дрожит еще силь­нее, чем на тропинке, когда мы замерзали. Я сперва подумал, что она в темноте напоролась на что-нибудь острое, по-моему, и ребята так подумали. Мы спрашиваем, что случилось, а она уже даже не дрожит, а трясется всем телом, и еще в темноте слышно, как у нее зубы стучат, но молчит. Потом на секунду перестала стучать зубами и говорит таким голосом, как будто ей кто-то горло сжимает.

— Там скелет спрятался! — пальцем показывает, а сама боится в ту сторону голову повернуть. — На меня смотрел.

Перепугался я страшно. И ведь знаю, что никакие скелеты на человека смотреть не могут, а уж в пещере прятаться и по­давно, знаю, что Камке, конечно, привиделось это, а все равно жутко стало — никакими словами не передать. Стою и чув­ствую, как руки и ноги у меня похолодели. По-моему, Алик тоже испугался, я это почувствовал, когда он заговорил:

— Это тебе показалось. Я тебе точно говорю — показа­лось. — А у самого голос дрожит.

Один Сабир не испугался. Ни капли не испугался.

— Сейчас посмотрим, какой это там на тебя скелет смотрел. — И повел фонарем в ту сторону, куда Кама показывала.

И тут мы все трое заорали изо всех сил — Кама, я и Алик. Он, правда, потом говорил, что не кричал, но мы все слышали, как он заверещал от страха. Я сам слышал своими ушами, как он сперва закричал, а потом сказал дрожащим голосом: «Ма­мочка!» Но громче всех, что правда, то правда, заорал я. Сразу после того, как закричал, я хотел, куда-нибудь убежать подальше, куда глаза глядят, даже рванулся с места, но сразу же остано­вился. Вокруг, куда ни глянь, была темнота, я ее уже боялся самым жутким страхом. Весь этот шум поднялся из-за того, что мы все одновременно видели скелет, и он тоже смотрел на нас и улыбался.

— Эх вы, — сказал Сабир, — скелета испугались. Идите, идите сюда, не бойтесь. На этом скелете какая-то форма надета.

Мы подошли ближе, хотя и очень не хотелось, и все трое направили свет фонарей на скелет. Он сидел на земле, прива­лившись спиной к стене. Теперь нам стало ясно, что мы видели только череп скелета, потому что он был одет в остатки какой-то формы вроде комбинезона, но с погонами. Из рукавов высовы­вались белые кости рук. Мы посветили по сторонам и увидели, что здесь устроено что-то вроде мастерской. По стенам стеллажи, ящики всякие сложены на полу. И на всех на них какие-то надписи на совершенно непонятном языке. Мы в школе англий­ский проходим, а Камка французский, но никто из нас даже приблизительно не мог понять, что они означают. Попадались отдельные слова: «maschine» и «motor», а эти слова на всех языках одинаковые. А потом Алик еще одно знакомое слово увидел, оно было написано на дверце большого шкафа, который висел на стене, в нескольких шагах от скелета. На нем было написано: «Havarieschfank», Алик сказал, что это шкаф с ава­рийным оборудованием. Алик такие вещи знает, потому что его отец работает главным инженером в таксомоторном парке. Мы открыли этот шкаф, и никакого аварийного оборудования там не оказалось. Там было несколько отделений, и почти все оказались пустыми. Зато в самом нижнем мы нашли картонные короб­ки со свечами. Все отделение было заполнено этими картонками, и на каждой было написано: «100 Kerze». Тут, конечно, сразу стало ясно, что Kerze — это свечи. Они слиплись по несколько штук вместе, но оказалось, что гореть они от этого хуже не стали. А в другом отделении я увидел банок десять-пятна­дцать консервов, на всех на них были наклейки с непонятными надписями, но все равно было ясно, что консервы рыбные, по­тому что на каждой из них была нарисована какая-то рыба. Консервы были все испорчены, я это сразу понял, когда увидел, как вздулись с обеих сторон крышки банок. Все свечи из одной коробки мы зажгли сразу, и они осветили почти всю пещеру.

Первое, что мы увидели после шкафа, — это еще три скелета. Я только увидел их, сразу же понял, на каком языке здесь все написано. Я уже и так начал догадываться, а когда увидел их, сразу все понял. Они все трое были одеты в другую форму — черного цвета и с буквами на рукаве. И перед каждым из них на полу валялся автомат. Оказывается, мы не заметили, совсем рядом с первым скелетом в комбинезоне тоже валялся автомат. По всему было видно, что они стреляли друг в друга — эсэсов­цы и тот, в комбинезоне, и погибли все.

Алик сказал, что, наверное, человек в комбинезоне наш раз­ведчик, иначе с чего бы он устроил перестрелку с эсэсовцами. Я и сам так подумал еще до того, как Алик это сказал, а с другой стороны, еще подумал, что проверить это будет трудно, ведь прошло лет тридцать, не меньше, с тех пор. Я очень хотел по­смотреть, не осталось ли у него в кармане каких-нибудь доку­ментов, но подойти к скелету все-таки не решился.

— Жалко, документов у них никаких не осталось, можно было бы узнать, кто они такие, — сказал я громко Каме, так, чтобы Сабир услышал.

— А ты что, по-немецки читать умеешь? — спросил он, но к скелету подошел, наклонился над ним и полез в нагрудный карман комбинезона. Там оказалось удостоверение, аккуратно вложенное в целлофановый конвертик. Имя я сразу прочитал: «Курт Штиммер» — и понял, что был он лейтенант, вот только никак не мог понять, что такое Panzergruppen. Там и фотогра­фия была — на ней был человек с веселым лицом, он смотрел прямо перед собой, и хоть не улыбался, но было видно, что ему очень хочется улыбнуться. Он был снят без головного убора, и на нем был китель с погонами и орденами. А один орден — крест — висел на ленте прямо посередине, чуть ниже подбород­ка. А над всем этим — над фотографией и над надписями — держал в когтях круг со свастикой не то орел, не то коршун. Я рассматривал удостоверение, а Сабир тем временем поднял с земли автомат. Он направил ствол в дальний темный угол пе­щеры и нажал курок. В автомате что-то еле слышно хрустнуло, но выстрелить он не выстрелил. Ко мне подошли Кама и Алик, и я им показал удостоверение. Мы стояли и о чем-то разговари­вали. Так мы и не сумели вспомнить, о чем тогда говорили, потому что нас оглушил звук автоматной очереди. Никогда не думал, что автомат так громко стреляет, даже в ушах зазвенело. Я думал, что мне показалось, но потом оказалось, что так оно и было: пули действительно просвистели совсем рядом, потому что Сабир даже не посмотрел, куда направлено дуло автомата, он его подобрал около одного из эсэсовцев. Он был уверен, что и этот не будет стрелять. Сабир сразу же подбежал к нам и каждого ощупал, и все никак не мог поверить, что все в порядке и он никого не ранил. Никогда я Сабира не видел таким расстроенным. А мы даже и не испугались. Мы ведь не знали, что автомат на­правлен в нашу сторону, а это уже не страшно, когда все бла­гополучно миновало.

— Сейчас мы ляжем спать, — сказал Сабир Каме. — Надо будет найти что-нибудь, чтобы подложить под себя. Хотя бы доски какие-нибудь.

А Кама, между прочим, с тех пор, как мы набрели на скелет, больше о сне и не вспомнила.

Мы его не заметили сразу из-за его цвета. Я говорю о бро­нетранспортере. Он был выкрашен в защитный цвет и при свете свечей совершенно сливался со стенами пещеры. И только на боку его была нарисована черная свастика. Мы только потому и увидели его. Мы уже совсем собрались уйти в другой конец пе­щеры, к нашей расщелине, подальше от всех этих скелетов и автоматов, которые стреляют, когда это совершенно никому не нужно. Кама сказала, что это танк. Может быть, это был не бро­нетранспортер, а какая-нибудь бронированная амфибия, но уж конечно не танк. Мы его обошли кругом и подробно рассмотре­ли. Он был очень большой, величиной с одноэтажный дом, только без окон, стоял на гусеницах, со всех сторон наглухо закрытый, только в щели впереди и по бокам чуть-чуть высовы­вались дула пулеметов. Это было очень удивительно, что мы вдруг нашли бронетранспортер, который стоял без всякого при­смотра. Я сразу понял, что нам просто ужасно повезло. Я все еще стоял и разглядывал его, а Сабир тем временем нашел и открыл переднюю дверцу. Он с трудом дотянулся до ручки и потянул ее на себя, дверца сразу же открылась. Кама и Алик скорей побежали к нему. А я  никак не мог понять, чего это я так уставился на этот бронетранспортер и никак не могу отор­ваться. Это со мной бывает иногда, когда я увижу что-нибудь странное, но не могу сообразить, в чем эта странность. Чув­ствую, а понять не могу.

Потом я перестал над этим думать и пошел к ребятам. А они уже забрались внутрь. Я ухватился за нижний край входа и по ступеням поднялся наверх. Там было очень темно и тесно, и Сабир сказал Алику, чтобы он пошел и принес свечи. Алик уже встал, чтобы пойти, а потом вдруг остановился и сказал, чтобы Сабир пошел за ними сам, если ему нужно. Я думал, что начнет­ся драка, но обошлось. Сабир сперва помолчал, а потом сказал сердитым голосом, что он не Алика попросил, а меня. Я сразу же спустился и пошел к этому аварийному шкафу, хотя мне совсем не хотелось идти мимо скелетов.

Мы зажгли свечи и понатыкали их повсюду. Сразу же стало светло. Если не считать пулеметов и того, что впереди вместо стекла было очень узкое оконце, все здесь очень напоминало кабину большого грузового автомобиля, вроде МАЗа. Та­кие же мягкие сиденья, педали и рычаги в полу для перевода скоростей. И лишь вместо целой баранки руля здесь была только половина. Алик сел на сиденье водителя и стал искать ключ зажигания. Он умеет водить машину, его отец научил и даже иногда разрешает садиться за руль, где-нибудь за городом, на пляже, и если он сам сидит рядом. Мы все тоже стали искать, и вдруг я увидел на передней панели фотографию. На веранде дома, наверное, дачи, стояли мужчина в рубашке с короткими рукавами и женщина в сарафане, а между ними маленькая де­вочка, и они оба держали ее за руки. Все трое улыбались. Мужчину я сразу узнал, это был тот же человек, что и на фото­графии удостоверения. Ключ зажигания оказался на месте, он был справа под самым рулем. Алик взялся за ключ и, прежде чем повернуть его, сказал, что мотор вряд ли заведется, потому что аккумулятор сел наверняка. Он хорошо разбирается во всех этих делах. Кама сразу же вцепилась мне в плечо, я тоже ждал, что мотор заведется. Все здесь в кабине было на месте, и оттого, что все было на месте и чисто, можно было подумать, что води­тель вышел из нее на минуту и даже ключа зажигания не захва­тил с собой. Алик несколько раз повернул в гнезде ключ, но ничего из этого не вышло, как он и предупредил. А я вдруг понял, что мне показалось странным в этом бронетранспортере. Весь он, и снаружи и внутри, был совершенно чистым, без вся­кой пыли, словно его час назад всего обтерли тряпкой. Я вспом­нил, что нигде в этой пещере не было пыли, ни на шкафах, ни на скелетах, и подумал, что пыли, наверное, здесь нет оттого, что пещера со всех сторон закрыта, а сквозь нашу расщелину ей сюда добраться трудно — слишком эта щель узкая, длинная и извилистая.

Потом нам надоело сидеть в кабине, и мы перешли в заднюю часть. Здесь были установлены скамьи, и по бокам у стен по два пулемета с каждой стороны. А на скамьях и между ними аккуратно были уложены деревянные ящики, в которых обычно перевозят помидоры или арбузы. Всем стало интересно, что в этих ящиках. Алик сказал, что, наверное, боеприпасы. А Сабир тем временем подошел к одному ящику и оторвал верхнюю план­ку. Под нею оказалась бумага — желтая упаковочная бумага. Он отодрал еще несколько планок, они отрывались очень легко, каждая была прибита с двух концов двумя маленькими гвоздями, и порвал бумагу. Ящик был плотно набит пачками денег. Я никогда не видел таких денег, хотя они и были советские. Мы вытащили несколько пачек и при свете свечей рассмотрели — на одних бумажках, красного цвета, было цифрами и словами написано: «Тридцать рублей», а на других — «Сто». Сабир сказал, что это старые деньги и теперь никакой цены не имеют и что это очень здорово, что мы нашли эти деньги, потому что теперь нам будет на чем поспать — разложим пачки на землю и ляжем на них, а под голову рюкзаки, все же лучше, чем на голой скале. Мы стали открывать другие ящики и увидели, что не во всех такие деньги, во многих оказались иностранные. На одних было написано по-английски — фунты стерлингов и дол­лары, а на других, по-видимому, по-немецки, мы прочитали: «Рейхсмарка». И на каждой цифра — двадцать, пятьдесят и сто. Все они были разложены отдельно по ящикам — рубли, долла­ры, фунты стерлингов и рейхсмарки. Сабир сказал, что и эти деньги уже, наверное, устарели. Мы посмотрели на даты и уви­дели, что на всех бумагах значится самое позднее 1937 год. А попались и такие, на которых стояли 1901 и даже 1899 годы. Мы распотрошили несколько ящиков подряд, а пачки выбрасывали через щели наружу. Уже совсем собирались кон­чать, пачек набралось достаточно для наших постелей, и вдруг я открыл ящик, в котором были не деньги, а желтые тяжелые плитки, каждая не меньше чем пачки с плавленым сыром или маргарином. И на каждой было поставлено клеймо с каки­ми-то цифрами. Мы сразу поняли, что это золото. Сабир сказал, что это гораздо более ценная находка, чем даже бронетранспор­тер, и что за эту находку нас всех могут послать в «Артек» и премировать.

Тогда мы осмотрели все ящики — с золотом их было всего три, а в остальных были пачки денег.

Мы устроили себе постели недалеко от бронетранспортера. Уложили их в два слоя на свой рост, в изголовье положили рюкзаки. Сперва вынули из них всякие твердые вещи — фото­аппараты и коллекции минералов, ну и, разумеется, остатки еды. Спать нам никому не хотелось, хотя Кама посмотрела на свои часы и сказала, что уже половина двенадцатого ночи. Мы еще побродили по пещере и все мечтали о том, что будет, когда все узнают о нашем открытии. Мы ее всю осмотрели — в одном месте, в складе, была вырублена дверь, мы зашли, и оказалось, что это туалет, в этом же помещении в цементном желобе текла вода, она вытекала из отверстия в стене, вода была прозрачная и очень холодная. Наверно, это был подземный родник или ручей, для него кто-то сделал из цемента желоб, врытый в пол; он тя­нулся метров на пять, а там, где он кончался, вода струей слива­лась в широкую яму. Мы посветили в нее фонарем, но дна не увидели.

Мы легли на свои постели, было жестко, но, в общем, не очень. Сабир взял у Камы часы и положил их рядом с собой, сказав, что проснется рано утром и разбудит всех. Решили так: если погода будет хорошая, то двое из нас пойдут домой, а остальные будут охранять пещеру. По-моему, всем было интерес­но, кто останется, но спрашивать об этом почему-то никто не стал. Я подумал, что, наверное, Сабир оставит здесь меня и Али­ка, а сам с Камой пойдет в поселок. С одной стороны, это было очень хорошо, потому что я боялся сразу увидеть маму, будет лучше, если ей вначале Кама и Сабир обо всём расскажут, а с другой — мне очень хотелось поскорее попасть домой, чтобы она поскорее успокоилась. Так, наверно, не может быть, чтобы чего-то хотелось и не хотелось сразу, а со мной это бывает часто, и ничего приятного тогда я не чувствую.

Все замолчали и, кажется, стали засыпать, и вдруг Кама встает и начинает разбирать свою постель и складывать эти пачки на полу совсем рядом со мной. Все сразу же поднялись на своих местах и сели. А она остановилась и спросила у нас:

— Может быть, кто-нибудь догадается помочь, одной мне целый час придется этим заниматься.

Сабир и Алик сразу же вскочили и тоже стали переносить и укладывать рядом со мной пачки. Но ничего не спрашивают, только удивляются про себя.

Когда все перетащили, Кама улеглась и сказала:

— Я одна ни за что не усну, когда рядом эти страшные ске­леты. — И мне говорит: — Ты, пожалуйста, спи на боку лицом ко мне, а одну руку дай мне, может быть, тогда мне не так страшно будет.

Я ей, конечно, руку протянул и лежу. Глаза закрыл, а сам не сплю. Очень мне стало приятно оттого, что Кама пришла и легла рядом со мной и держится за мою руку, чтобы не так сильно бояться. Я даже дыхание затаил, до того мне стало приятно. Я подумал, что Алику и Сабиру, наверное, выбор Камы не очень понравился. И почему это она меня выбрала, а не одного из них? Я стал над этим думать и сразу же пожа­лел, что начал, потому что, подумав, я понял, что Кама не по­шла ни к Сабиру, ни к Алику оттого, что она их стесняется как мальчишек, а ко мне относится так просто, как, например, я к нашей Пакизе. Брал же я ее к себе в постель, когда мама оставляла меня вечером одного, а сама уходила к соседям. Разумеется, мне одному страшно не было в доме, но все равно с Пакизой было очень хорошо, она как залезет под одеяло, сразу же начинает по-особому мурлыкать, так и кажется, что она не горлом мурлы­кает, а сразу всем телом от морды до хвоста.

Потом я стал думать о маме.

Я даже представить не сумел, что она сейчас делает. Хоро­шо, если папа сумеет ее уговорить подождать до утра, а то ведь, она, увидев вечером, что мы не пришли, может ночью поехать в лагерь. Но я все-таки надеялся, что папа ее успокоит. Он на нее вообще успокаивающе действует. Без него иногда трудно бывает. А тут он ей объяснит, и не только ей — все остальные родители тоже, наверное, у нас соберутся, — что с нами ничего страшного случиться не может, в конце концов, четыре человека — это сила, и деться они никуда не могут: в этих горах через каждые десять-пятнадцать километров или селение попадается, или курортный поселок, а всякие туристские лагеря — те вообще в это время года как грибы понатыканы. Мама, конечно, возра­зит ему, что никакие мы еще не люди, а самые настоящие дети, но папа и на это ей скажет, что в этом возрасте игра уже сдела­на, и человек или уже человек, или никогда им не станет. Тут все родители станут вспоминать свое детство и рассказывать всякие интересные истории... Хорошо, если все будет так. Лишь бы она ночью не надумала поехать в лагерь. Вот тут-то она и перепугается, когда узнает, что мы не вернулись назад после того, как началась метель. Тогда уж даже папе не удастся ее успокоить. Ведь никому в голову не придет, что мы лежим себе спокойно в пещере. Если бы о ней кто-нибудь знал, то, конечно, давно бы забрали отсюда бы и бронетранспортер с золотом и деньгами, и оружие, и немцев бы давно похоронили. Надо будет утром, до того как уйдем отсюда, найти ворота, через которые сюда бронетранспортер въехал. Наверное, немцы их снаружи так замаскировали, что и не поймешь — ворота это или скала. Вот только как же это получилось, что они расщелину не заде­лали, по которой мы сюда попали, вероятно, они ее и не замети­ли, все-таки она очень узкая. Интересно: из-за чего они поуби­вали друг друга? Может быть, эти три эсэсовца узнали, что военный в комбинезоне — наш разведчик, и решили его убить. А может быть, он никакой не разведчик, а такой же фашист и они просто-напросто передрались из-за этих денег и золота, тем более что тогда они не могли знать, что когда-нибудь эти деньги будут недействительны.

Все-таки нам очень повезло — столько лет прошло после войны, и никто эту пещеру не находил, а мы нашли. Столько лет убитые немцы пролежали здесь совершенно одни. А теперь в первый раз за тридцать лет сюда пришли живые люди. Даже странно как-то думать об этом. Тридцать лет! Моему папе тогда было меньше лет, чем мне, а они уже убивали здесь друг друга. Интересно, где сейчас дочка военного в комбинезоне? Ей же и в голову прийти не может, что ее отец тридцать лет пролежал мертвым в пещере в Кавказских горах. Где бы она ни была, она не знает, что случилось с ее отцом. А я знаю, разве это не странно? Все-таки очень интересно будет узнать, кто такие эти немцы. Может быть, это какие-нибудь военные преступники, которых давно разыскивают. Это же известное дело: раз эсэсовцы, то они не просто воевали, как все военные, а еще и людей расстреливали и мучили... А вдруг один из них как раз тот, который убил моего дедушку, маминого папу, его же убили где-то в этих краях на Северном Кавказе. Но этого уж никто никогда не узнает, кто именно убил моего дедушку. Мама все рассказывала, что его убили спустя два месяца после того, как он уехал. Он пошел добровольцем. Она все время об этом рассказывает, говорит, что его бы никогда не призвали, во время войны нефтяников не брали на фронт, а дедушка взял и пошел, хотя его никто не просил. Так мама и выросла без отца. Мама как-то говорила об этом с папой, а я слушал. Мне показалось, что она очень недовольна, что дедушка пошел добровольцем, она сказала так: и кому это нужно, что он погиб? Все его товарищи, и те, которые в это время остались работать на промыслах, и те, что вернулись с фронта, сейчас прекрасно живут, а один дедуш­кин близкий товарищ даже министр, а он и себя погубил, и бабушкину жизнь поломал. Бабушка с детьми, у мамы еще есть две сестры, после смерти дедушки очень нуждались, у бабушки никакой профессии не было, и ей пришлось работать на конди­терской фабрике сперва сортировщицей, а позже, после войны, когда кондитерская фабрика стала выпускать, кроме монпансье и конфетподушечек, всякие изделия, бабушка стала мастером, потому что она здорово умеет печь всякие сладости — пахлаву, нугу и многое другое. Мама сказала, что это с его стороны было просто глупо, что дедушка должен был подумать и о семье своей, прежде чем решиться на такой шаг. Маме, когда дедушка пошел на фронт, было всего два года. Когда она стала говорить о семье, я сразу понял, что все это она говорит папе с умыслом, для того, чтобы он ушел со своей работы и перешел на сушу. Мне иногда кажется, что мама так сильно боится за папу и за меня из-за дедушки. Она думает, что и кто-то из нас тоже может погибнуть. Даже когда у нас в семье что-нибудь хорошее случается — день рождения чей-нибудь или же когда мы покупаем что-нибудь серьезное, вроде пианино или цветного телевизора, — мама всегда говорит: конечно, все очень хорошо, но дай бог, чтобы все были живы и здоровы. Это она бабушкины слова повторяет — та всегда это говорит, каждый день, как будто бы молится. А папа маме сказал, что очень жаль, что так получилось, но у дедушки никакого другого выхода не было. Мама удивилась, говорит:

— Я же тебе объясняю, что нефтяников на фронт не брали. Даже когда немцы к Москве подошли, нефтяников не брали, а ты говоришь, что у него другого выхода не было.

Я сразу понял, что папа, когда говорил, что у дедушки не было выхода, имел в виду что-то другое. Я за последнее время иногда стал замечать, что мама не все понимает так, как надо, в разговоре с папой.

— Я не знал твоего отца, — сказал папа, — но я думаю, что он пошел на фронт добровольцем потому, что он сам не мог иначе. Если бы мог, не пошел.

— Так и скажи, — мама уже рассердилась, и я это видел, — что и ты, если начнется война, не подумаешь ни обо мне, ни о
своем ребенке.

— Войны не будет, — сказал папа   и   улыбнулся.— Я точно  знаю.   

— А если?

Мне очень хотелось, чтобы папа ответил ей, что он ни на какую войну не пойдет, особенно добровольцем. Лишь бы они не ругались. Ведь это глупо — заранее ругаться из-за войны, которой, может быть, и действительно никогда не будет. Даже неизвестно, с кем будет война, а они уже сейчас были готовы поругаться. Я так и надеялся, что папа сам поймет это и, если даже про себя решил пойти добровольцем, маме об этом не скажет.

— Ты знаешь, — сказал папа, — если призадуматься, я ведь не очень примерный гражданин. Я ни в общественной жизни никакого участия не принимаю, да и не хочу, хотя своего мнения ни в каких вопросах не скрываю и всегда высказываю. Хожу только на производственные совещания, да и то тогда, когда это связано непосредственно с делами нашего управления. Даже забыл, когда на демонстрации в последний раз был...

А это правда: в праздники, когда я утром иду в школу, что­бы пойти на демонстрацию, папа всегда спит. Он первые два-три дня, как вернется с промысла, всегда спит чуть ли не до двенадцати часов дня.

— Но если когда-нибудь, не дай бог, случится война, я в первый день уйду в армию. Потому что я живу на свете всего один раз, за это время человек может исправить любую ошибку, самую серьезную, какую только он может допустить. Только не эту. Вот такую ошибку он никогда не сумеет себе простить. Твоему отцу, конечно, очень не повезло, что он погиб, но зато в другом повезло: он был настоящим человеком. И дети его ни­когда за него краснеть не будут. А это самое страшное, когда за отца стыдно.

Папа с мамой очень редко серьезно разговаривает, он вооб­ще редко длинно говорит, а тут, нате вам, очень серьезно говорил и даже торжественно, до того торжественно, что у меня от его тона мурашки по коже пошли. Потом, когда мама вышла в другую комнату, он мне подмигнул, но при этом не улыбнулся, как обычно, и мне почему-то показалось, что он все это говорил и от моего имени. Как будто он точно знает, что я с ним пол­ностью согласен, хоть и молчу...

…Я даже не заметил, как заснул. А проснулся оттого, что во сне мне показалось, что подо мной раскачивается постель. Навер­ное, это показалось не только мне, потому что, когда я открыл глаза, я увидел, что и Камка проснулась. Она даже во сне моей руки не выпустила. Она испуганно огляделась вокруг и спросила:

— Ой! Где я! — а потом, видно, вспомнила, потому что успокоилась сама. И   больше   спрашивать  не стала, где это она спит. — Который час?

Я встал и подошел к Сабиру. Он спал очень крепко, только во сне что-то бормотал. И Алик спал. Было три часа.

— Хоть бы скорее утро наступило, — шепотом сказала Ка­ма, она оглянулась в темноту, видно, вспомнила о скелетах. — Они там? — Как будто за то время, что мы спали, скелеты мог­ли куда-то уйти.

Две свечи рядом с нами почти уже догорели до конца, я зажег от них другие и поставил рядом. Потом я лег и собрался снова уснуть, даже глаза закрыл, но вдруг почувствовал, как мою руку ищет Кама. Она ухватилась за нее обеими руками, притянула к себе и вздохнула при этом. Даже подвинулась ко мне ближе, чтобы было удобнее держать мою руку. И вдруг мне стало так приятно, что я забыл обо всем на свете. Удиви­тельно хорошо мне стало тогда ночью в пещере, когда Кама взяла меня за руку и заснула. Я кожей ладони ощущал ее теплое дыхание. А может быть, она относится ко мне не совсем как я к Пакизе, а немножко и как к человеку?

Я уже совсем засыпал, когда сквозь дрему снова услышал гул, который, казалось, доносился глубоко из-под земли.

Утром всех разбудил Сабир. Очень не хотелось вставать, но пришлось, Сабир теребил меня за плечо до тех пор, пока я окончательно не проснулся. Было семь часов. Сабир объявил нам, что из пещеры мы выйдем в восемь ноль-ноль, так и сказал: «В восемь ноль-ноль». За час мы должны были подробно осмо­треть пещеру, а потом уйти.

Сабир очень серьезно, как взрослый, спросил у каждого из нас, как мы себя чувствуем, не простудился ли кто-нибудь, а по­том сказал: «Уйдем не все — один из нас должен остаться в пещере, это необходимо для того, чтобы в наше отсутствие кто-нибудь сюда не забрался».

Сабир объяснил, что если в наше отсутствие сюда придут, то будет считаться, что пещеру открыли они, а не мы. Нас и слу­шать тогда никто не захочет. Скажут: ночевали, ну и на здо­ровье, а вот человек нашел пещеру и сразу же сообщил об этом. И тогда вся слава достанется не нам, а каким-то посторонним людям.

Кама сказала, что вряд ли кто-нибудь сюда забредет, столько лет никто не забредал, а тут сразу, за одни сутки, и мы зашли, и еще кто-то?.. Так не может быть.

Сабир ей ответил, что, конечно, Кама права, но она забыла о том, что нас, наверное, ищут, а те, кто пойдет искать, непре­менно пойдут той же тропинкой, что и мы, — все местные жи­тели ее знают. Обычно они по ней редко ходят, а если и ходят, то к скалам вокруг не присматриваются, а раз пойдут искать нас, то внимательно будут вокруг все высматривать и, возможно, захотят осмотреть эту расщелину, мимо которой в другое время они прошли бы без всякого внимания. Я про себя подумал, что Сабир прав — не стоит рисковать из-за того, что кто-то должен пробыть здесь каких-то лишних полтора-два часа. Кама спросила у него, кто же из нас останется. Я боялся, что Сабир вдруг вздумает оставить меня — мне очень не хотелось этого: во-пер­вых, если мама увидит, что все пришли, а меня нет с ними, то она, прежде чем кто-нибудь успеет раскрыть рот, решит, что со мной случилось что-то самое ужасное — я упал в пропасть или утонул; во-вторых, честно говоря, очень уж мне не хотелось оста­ваться с этими скелетами. Одно дело, когда вокруг люди, а дру­гое — когда ты с ними один. Сабир сказал, что он над этим уже подумал и решил, что в пещере останется Алик.

  1. Подумаешь, решил, — сказал Алик.
  2. А я решил, что ты останешься. Ты почему это за других решаешь?

— Потому что так лучше, — объяснил Сабир. — Сам поду­май. Каму здесь мы оставить не можем, она девочка. — Он кив­нул на меня: — Он побоится здесь остаться. От страха с ума  сойдет.

Мне ужасно захотелось сказать, что в пещере останусь я. Совсем уже было собрался сказать, но Сабир говорил, а когда он разговаривает, лучше его не перебивать. Я решил объявить о том, что остаюсь, как только он кончит.

— Мог бы остаться я, но это будет неправильно, потому что знаю лучше всех дорогу, я по этой тропинке раз шесть ходил: четыре раза в прошлом году и два раза в этом, а ты всего один раз, и то в прошлом году. Другое дело, если ты боишься оста­ваться, ты скажи об этом прямо, тогда и толковать будет не о чем — будем считать, что это уважительная причина, и оста­нусь я.

Алик проворчал, что он ничего не боится, просто ему хочет­ся, чтобы все было по справедливости. Но уже всем стало ясно, что он согласен остаться.

— Есть еще какие-нибудь предложения? — спросил Сабир и посмотрел по очереди на каждого из нас.

Все промолчали, и я тоже. Подумал, что если я скажу, что хочу остаться, то Сабир поднимет меня на смех. А мне этого не хотелось, особенно при Каме. Он всегда находит для меня всякие ехидные слова, и кто их слышит, сразу же начинает смеяться — все, кроме меня, разумеется.

— Приступим к осмотру, — сказал Сабир. — Начнем с того конца.

Мы пошли в самый дальний конец, в котором вчера не были. Впереди шли Сабир и Алик с фонарями, а за ними Кама и я со свечами — так приказал Сабир. Что бы там ни говорил Алик, но Сабир молодец, без него мы просто пропали бы. И расщелину он нашел, он же первый встал и пошел, когда нас снегом стало заносить, и здесь, в пещере, он очень правильно себя ведет, даже проснулся ровно в семь, как обещал вечером, хотя его самого никто не будил. Все-таки он удивительный чело­век, несмотря на свой плохой характер.

Мы еще не дошли до самого конца, даже до половины не дошли пещеры, как сразу нашли столько интересного, что не успевали радоваться и удивляться.

Даже поверить нельзя было, что все это нашли мы. Со мной уже один раз случалось похожее — в этом году, 21 марта, в день моего рождения, когда мне в один вечер подарили подзорную трубу, велосипед и электромеханический конструктор. Я давно мечтал о каждой из этих вещей в отдельности и даже надеялся, что они у меня когда-нибудь будут, но никогда не рассчитывал, что мне их все подарят сразу в один день. Я бы ни за что не поверил, если бы мне сказали, что может случиться так, что на день рождения все это мне принесут. А ведь так и случилось: подзорную трубу мне подарили родители, велосипед — бабуш­ка, а конструктор принесли тетя Сона и дядя Васиф.

А сегодня все происходило так же, и даже еще интереснее. Все началось с того, что мы нашли в стене черную металлическую дверь. Она была плотно прикрыта, и мы даже испугались, что она заперта. Сабир нажал на ручку и потянул ее к себе, дверь медленно,  видно  было,  что она очень тяжелая,  открылась. Мы вошли в нее и оказались в коридоре, куда выходило несколько дверей. Мне вдруг показалось, что мы находимся  не в пещере внутри горы, а в коридоре какого-то обычного учреждения. По­тому что здесь был нормальный паркетный пол и стены, покра­шенные масляной краской. Только двери, все выходящие в этот коридор, были   стальные. Я даже попытался включить свет, выключатель щелкнул, но ни одна лампа на потолке и не взду­мала зажечься. На одной из дверей была таблица с надписью по-немецки. Мы зашли, это была довольно-таки просторная комната, вроде кабинета директора нашей школы. Здесь стоял большой  письменный стол с тяжелым бронзовым чернильным прибором. На стене над столом висел портрет Гитлера, а на противоположной стороне во всю стену была развешана карта, на которой был весь Северный Кавказ и Закавказье с полови­ной Каспийского моря и даже кусочек Черного, самый край. Вся она была испещрена красными и синими стрелками, причем самые большие стрелки были с трех сторон — со стороны Тур­ции, с севера через горы, и с южной стороны Каспийского моря, и все нацелены на Баку. Надписи на карте были сделаны по-немецки. И еще там стоял сейф, но ручка его даже не шелох­нулась, хоть мы и изо всех сил попытались ее открыть. Сейф так же, как и карта, тоже занимал всю стену, боковую, и был не такой, как обычные сейфы, вроде стального шкафа, а наглухо вделанный в стену. А сбоку рядом с ним мы увидели большой рубильник, ручка которого была окрашена в красный цвет. Ру­бильник находился за стеклянной дверцей, он весь был как бы в стеклянном шкафчике. А над этим шкафчиком крупными чер­ными буквами была сделана надпись на немецком языке. Надпись заканчивалась восклицательным знаком. Последнее слово начиналось с большой буквы. Оно было короткое и сразу же запомнилось: «Tod!» Остальные слова этой надписи начи­нались с маленькой буквы, кроме первого слова, разумеется. И что самое удивительное, на этом стеклянном шкафчике, ко­торый ничего не стоило разбить, висел замок. Шкафчик был заперт!

Сабир сказал, что удивительного ничего нет. Самое обычное дело. Он в кино видел такое. Судя по красной ручке и надписи с восклицательным знаком, этот рубильник установлен для того, чтобы в случае захвата пещеры или отступления можно было немедленно взорвать кабинет с сейфом, в котором, по всей ви­димости, хранятся всякие ценности и секретные документы. Красный цвет в военном деле всегда означает что-нибудь особенно опасное. А шкафчик заперт для того, чтобы кто-нибудь, прежде чем прочитать надпись, сдуру не включил бы рубильник. Мы тоже, конечно, рубильника этого включать не стали, а стали смотреть, что находится в ящиках письменного стола. Во всех ящиках в основном были разные документы, и все они были на немецком языке.

Мы зашли в другую комнату и остановились на пороге. Она была еще больше, чем кабинет коменданта, и вся была уставлена оружием. Наверно, здесь помещался тогда арсенал. Рядами стояли в специальных козлах автоматы и винтовки и еще какие-то непонятные, похожие на снаряды или ракеты штуковины с красными головками, от которых отходили сзади длинные ручки. Вдоль стен на полках лежали ящики с патронами, и еще в специ­альных гнездах мы увидели несколько гранат. Сабир сказал, что они противотанковые. С ним никто спорить не стал, но я поду­мал, откуда он это знает, противотанковые они или нет, в кино-то не очень разглядишь, обычная это граната или противотан­ковая.

Мы уже были в третьей комнате, где в основном только и были что папки с бумагами, когда Сабир сказал, что уже почти девять часов и нам надо немедленно уходить. Мы подошли к тому месту, где ночевали, и стали прощаться с Аликом. Сабир сказал, чтобы с собой ничего, кроме фонариков, не брали — рюкзаки оставили здесь, чтобы легче было идти, да и сквозь расщелину пробираться без них гораздо легче. Он сказал Алику, чтобы тот без нас не дотрагивался ни до одного автомата. Все это он говорил очень серьезным голосом, и самое удивительное — Алик его внимательно слушал, видно, понял, что с Сабиром спорить бес­полезно. И еще Сабир сказал, что будет здорово, если в наше отсутствие Алик сумеет найти ворота, через которые сюда по­падали люди и машины. Алик и это проглотил. Мы все по оче­реди пожали ему руку и, оставив его, пошли ко входу в расщелину, но Алик взял фонарик и пошел с нами, сказал, что проводит нас до самого выхода, ему интересно, какая снаружи стоит погода. Я-то сразу понял, что Алику хочется посмотреть на дневной свет, все-таки хоть свечи и светили достаточно ярко, но все равно эта полутьма уже начинала действовать на нервы.

Мы втроем — я, Камка и Сабир — разговаривали, когда шли к расщелине, а Алик молчал. Он шел молча, и я даже по­думал, что он все-таки откажется здесь остаться в одиночестве. Я не хочу этим сказать, что он трус, — никакой он не трус. Я его хоть недавно знаю, но все равно чувствую, что он доволь­но-таки смелый человек. У нас и в классе все об этом знают и поэтому относятся к Алику с большим уважением, не с таким, конечно, как к Сабиру, но очень уважают. Можно сказать, что в этом смысле он на втором месте в классе после Сабира. Он к нам в класс полтора года тому назад пришел. С тех пор он здорово изменился, совсем другой человек стал. Первое время он вежливым был, очень тихим и ни с кем не дрался, себя, конечно, в обиду не давал, если к нему кто-нибудь лез, но сам никогда не нарывался, а потом изменился и стал почти как Сабир. Я рань­ше иногда ходил к нему в гости, а потом перестал, а сейчас мне даже в голову не придет пойти в гости к Алику, как-то очень незаметно это произошло. Но раньше я ходил к нему, и даже с удовольствием, а теперь не хочется. Они поселились в доме напротив нашего по Видади, 156, а наш — 149. Пока этот дом строился, а он долго строился, несколько лет, я себе даже пред­ставить не мог, что когда-нибудь его наконец построят и что там у меня будут знакомые жить. А теперь я, наоборот, никак не могу представить, что было такое время, когда этого дома не было и что Алик там не жил. Я к ним в первый раз пришел, когда они там уже месяца три жили. Квартира у них очень хо­рошая, комнаты все большие, просторные, но чересчур уж ме­белью заставленные, повернуться просто негде, а в одной ком­нате даже два больших шифоньера сразу стояло, это кроме двух широких кроватей, трельяжа и двух тумбочек, у каждой кровати по одной. Я, пока был у них, никак не мог сообразить, что мне так показалось странным, — сперва подумал, что из-за фотографий Алика — в каждой комнате на стене его фотогра­фии с самого раннего детства: Алик в кроватке, в ванночке и даже на горшке, и позднее все — вплоть до самых последних дней. И на каждой фотографии дата и название местности: Баку, Кисловодск, Ленкорань, Москва, Сочи. Если Алик когда-нибудь станет каким-нибудь великим человеком — ему эти фо­тографии здорово пригодятся. Потом понял, что дело не в фото­графиях, что-то другое здесь мне показалось странным. Я все над этим думал, конечно, про себя между делом, сам я в это время разговаривал с Аликом. Он меня со своей бабушкой познакомил, я ужасно удивился, что она такая старая, раза в полтора старее моей. Я потом, когда познакомился с родителями Алика, увидел, что и они гораздо старше моих. Оказывается, Алик у них родился очень поздно, когда они уже и ждать перестали, что у них могут быть дети. Это мне Алик рассказал, но тогда с ним еще можно было нормально разговаривать, не то что теперь:  за все — по шее, а шутит так, что хоть ноги уноси, и сам же в это время смеется дурацким смехом. Бабушка нас угостила чаем с вареньем, пирожками, а потом принесла газету и облигации и попросила нас, чтобы мы проверили, может быть, она что-нибудь выиграла. Старая такая, еле ходит, а все-таки интересуется — выиграли или нет облигации. Мы проверили два раза, чтобы не ошибить­ся,  но ни одна цифра не совпала — ни серии, ни номера. Алик ей так и сказал, а потом такое добавил, что я прямо обалдел; говорит ей серьезным голосом: «Ты, бабушка, на этот раз ниче­го не выиграла, а,  наоборот,  проиграла».  Бабушка ужасно рас­строилась и стала говорить, что эти облигации — сплошное разорение, а потом спросила, сколько же она на этот раз проиг­рала. Алик сказал, что три рубля, и незаметно подмигнул мне. Она пошла, принесла черную шкатулку, там были деньги, и вы­нула оттуда для Алика три рубля. Алик стал ее утешать и на­помнил, что она в прошлом году выиграла сорок рублей, а про­играла с тех пор всего двенадцать. Он сказал мне, что он в каж­дый тираж зарабатывает таким способом три рубля. Он сперва боялся, что об этом узнают родители, но все обошлось — бабуш­ка пожаловалась им на проигрыш, а они ужасно из-за этого раз­веселились  и  об  этой остроумной проделке Алика теперь рассказывают всем своим знакомым. Мы в тот день эти три рубля очень удачно потратили — пошли   на Приморский бульвар, взяли напрокат лодку и долго катались по бухте, почти до самого  «Интуриста» доехали и обратно. Лодочник  попался очень славный — отпустил нас одних, взяв с нас честное слово, что мы умеем плавать, только в лодку положил два спасательных круга. А вообще ведь и никакой опасности нет, у него под рукой спа­сательный глиссер, две минуты — и можно оказаться в любом месте бухты. Конечно, нам эти три рубля   оказались гораздо нужнее и полезнее, чем бабушке Алика. Ей-то деньги   совер­шенно ни к чему, из дому никуда не выходит и живет на всем готовом:   к ним каждый день домработница приходит. Но все равно, когда я ее вспоминал — она вся такая маленькая, сгорбленная, и глаза у  нее добрые, а вспоминал я ее в этот день беспрерывно, — мне почему-то  становилось грустно,   жалел я ее. Наверное, Сабир прав: я, может быть, и вправду не совсем нор­мальный. А потом я понял, что мне показалось странным в квартире Алика, — я еще два раза к ним приходил, прежде чем понял это: у них не было книжного шкафа. Ни в одной комнате! Не то что шкафа, даже полки с книгами нигде не было, и книг было только что учебники на письменном столе в комнате Алика, и больше ни одной! Вот что, оказывается, мне показалось стран­ным. Но понял я это, как всегда, не   сразу, а гораздо позже, даже когда уже и думать об этом перестал. Когда я сказал об этом Алику, он ужасно удивился и ответил, что ничего в этом странного нет, у них и на прежней квартире книг не было, а любую, какая только ему может понадобиться, он возьмет, если захочет, в библиотеке за углом. Все книги ведь все равно дома собрать нельзя, сколько ни старайся. Когда он мне так ответил, мне сразу стало казаться, что, может быть, и вправду ничего странного нет, если в квартире нет книг, — нет, и все, — а вначале почему-то это показалось странным…

…Конечно, Алик молчал не из трусости. Это кому хочешь не по себе станет, если ему скажут, что надо одному остаться в этой темной пещере. Другой бы ни за что не согласился, а Алик согласился. Мы уже почти до самой расщелины дошли, а он так и не раздумал, только молчал, и вид у него был довольно-таки грустный. А что ему еще делать остается — не радоваться же тому, что мы все уйдем, а он останется один с этими скелетами?

Я даже в полной темноте, если бы фонари не светили, даже с зажмуренными глазами почувствовал бы, что мы подошли к расщелине — по запаху. По запаху сырой земли. Не просто сы­рой, а сырой и свежей, как будто здесь только что начали ко­пать. Нигде в пещере больше так не пахло, кроме этого места. Я сразу понял, что мы дошли до входа в расщелину. Только вот этого большого валуна, по-моему, здесь вчера не было. Огромный такой камень, мне почти до пояса, с неровными краями. Вчера его здесь точно не было. Я это помню потому, что, когда искал вчера для Сабира остаток сталактита, вокруг ни одного камня не видел, все вокруг было ровно.

— А где же расщелина? — это Сабир спросил впереди, и голос у него в это время был удивленный.

Тут я и думать забыл о камне и побежал вперед. Смотрю, а перед нами только сплошная стена из скалы, как будто здесь никогда никакой расщелины и не было. Приснилось нам, что ли? Ну, тут мы забегали! Бегаем, без толку ищем, а ничего найти не можем. Кажется, мы все очень испугались, у меня даже ноги похолодели и стали легкими-легкими, а это всегда бывает, когда я очень сильно испугаюсь или волнуюсь. Нигде ее не было. Но мы поняли, что она все-таки была вчера здесь, потому что нашли на стене трещину, которая шла от самого пола вверх, еле замет­ную. В нее даже спичка не пролезла бы. Мы поняли, что это следы от нашей расщелины. Сперва я вообще ни о чем думать не мог, до того испугался, а немного погодя вспомнил о том, как гудело ночью под землей. Может быть, мне и не приснилось, что подо мной земля качалась. Наверное, был толчок, от него и закрылась наша расщелина, она ведь совсем узкая была.

Здорово мы растерялись. Кама стоит плачет. Я стою рядом и тоже боюсь слово сказать, знаю, что сразу же расплачусь. А Алик молчит, скорее всего, тоже боится расплакаться. Не знаю даже, что бы мы делали дальше, если бы не Сабир. Наверняка он тоже испугался, но, когда он заговорил, никто из нас этого не заметил. Голос у него был такой, как всегда. Он сказал, что теперь нам надо найти отсюда выход. Сабир объяснил нам, что из пещеры обязательно должен быть нормальный выход, потому что каждому дураку ясно, что и бронетранспортер и люди попа­дали сюда не через эту временную расщелину. Да и не только это, ведь и мебель, которую мы видели, и оружие с самого начала в пещере не были, через какой-то вход их сюда пронесли, а раз так, значит, он есть. Пока он говорил, все успокоились и пере­стали бояться. Я по себе сужу, совершенно у меня прошел страх, и я стал думать над тем, где этот выход может быть. И Кама перестала плакать, она-то плакала в голос, а теперь замолчала, только еле слышно всхлипывала.

Мы пошли назад, к тому месту, где ночевали. Сабир шел впереди и говорил, что ему кажется, выход должен быть там, где стоит бронетранспортер. Потом он обернулся к нам и сказал, чтобы мы все, кроме него, погасили фонарики — надо экономить батарейки. Вот никто об этом не подумал, а Сабир один догадал­ся. Я заметил, что и Алик сразу же выключил фонарик, без всяких разговоров, не то что раньше.

А выход из пещеры мы нашли почти сразу. Вернее, не выход, а огромную плиту из металла, которая его закрывала. Она была очень высокая, гораздо выше бронетранспортера и шире его. И везде по краям сливалась со скалой, нигде даже на сантиметр не выступала. Мы поняли, что она из металла, когда постучали по ней камнем, — звук раздался металлический и вместе с тем такой глухой, как будто эта плита была очень большой толщины. Мы даже стали думать, что выход не здесь, но потом увидели, что на полу остались следы от гусениц бронетранспортера и они кончаются у самой плиты. Сабир сказал, что теперь осталось только найти, где замок, и отыскать ключи к нему. Ключи должны быть где-то в пещере, скорее всего в кармане одного из скелетов. Мы внимательно осмотрели всю плиту, сперва весь ее нижний край, а когда ничего не нашли, сложили рядом с нею пустые ящики и осмотрели всю доверху. Никакого замка мы не нашли, хоть по нескольку раз вглядывались в каждый квад­ратный сантиметр. Замка на ней не было. Тогда Сабир сказал, что надо поискать еще один выход. И мы стали искать. Всю пещеру обошли вдоль стен, снова комнаты осмотрели и коридор, потом еще раз, нигде ничего похожего на ворота или двери не обнаружили. Тогда мы окончательно поняли, что эта плита закрывала единственный выход из пещеры.

Мы очень устали, на часах Камы, когда мы кончили поиски, было два часа. Значит, мы с девяти, пять часов подряд, беспрерывно искали выход из этой проклятой пещеры.

Сабир сказал, что надо устроить перерыв, обсудить, что де­лать дальше, и отдохнуть. И в это время Камка как закричит! Ужасно радостно она закричала. Мы к ней бросились, она стояла совсем недалеко, спрашиваем, что случилось, а сами знаем, что случилось что-то хорошее, очень уж она радостно закричала, а она нам на стену показывает — там в небольшом углублении была вделана небольшая черная коробка, а на ней две плоские кнопки — красная и синяя. И над верхней, красной, что-то по-немецки написано. Сабир даже раздумывать не стал, сразу же нажал на верхнюю кнопку, но ничего не произошло, тогда на синюю, то же самое. Мы нажимали на эти кнопки до тех пор, пока пальцы у нас не онемели, но ничего из этого не получилось. Я сказал, что, наверное, раньше эти кнопки действовали, потому что было электричество, а сейчас его нет, вот они и не действуют. Сабир разозлился и сказал, чтобы я немедленно заткнулся, все и без меня понятно.

Мы сидели на наших постелях из бумажных денег и думали, что делать дальше. Сабир сказал, что положение очень серьез­ное, мы должны постараться найти отсюда выход, потому что рассчитывать нам не на кого. Никто к нам сюда на помощь не придет. Еще он сказал, что мы должны выбрать одного из нас главным, вроде командира, и во всем ему подчиняться, потому что ничего хорошего не получится, если каждый будет делать то, что ему взбредет в голову. Тут меня Алик удивил, он сразу же сказал, что главным должен быть Сабир. Сабиру это очень понравилось, по его лицу было видно, но все-таки спросил, есть ли еще какие предложения. Мы сказали, что никаких дру­гих предложений нет, но все равно Caбиp попросил всех проголосовать. Иначе, мол, он не согласен. Спросил, кто «за» — все, кроме него, подняли руки, кто «против» — тут никто не поднял руки, а потом он спросил, кто воздержался, — и поднял руку сам. После голосования он сказал, что теперь мы все должны ему подчиняться, если хотим, чтобы все было хорошо. Как буд­то и без голосования не было ясно, что самый главный здесь Сабир.

Он сказал, что мы должны тщательно подсчитать, что у нас осталось из еды. Мы сразу же стали подсчитывать — вытащи­ли все из рюкзаков, сложили в общую кучу три бутерброда с колбасой, полплитки шоколада, один плавленый сырок — вот и вся еда. До этого есть не хотелось, утром мы съели по бутер­броду и больше о еде не вспоминали, а тут, как увидели, как мало всего у нас осталось, ужасно есть захотелось. Сабир ска­зал, что мы теперь должны эту еду очень беречь и экономно тратить. Он разделил один бутерброд на четыре малюсенькие части и раздал нам — сказал, что это наша порция до завтра, кто когда захочет, может съесть, — он еще говорил, а мы уже прогло­тили, — а остальные продукты будут храниться у него, и он сам их будет нам выдавать в определенные часы. Он и спички под­считал — их оказалось восемь штук в коробке, и сигареты — пять штук, и положил в карман, сказав, что их тоже будет вы­давать по одной. Но это он, конечно, больше для порядка сказал, никто из нас, кроме него, не курит. Потом он приказал мне при­нести из аварийного шкафа консервы, которые мы там нашли. Я принес. Банки все были целые, но крышки у них выпячива­лись в обе стороны, как будто их изнутри накачали воздухом.

Я принес их и сказал, что есть эти консервы нельзя: раз они так раздулись, значит, окончательно испортились. А от рыбы бывает самое тяжелое отравление, от которого запросто можно умереть. У нас во дворе умер Витя Щеглов, мастер спорта, член сборной Азербайджана по волейболу — он съел осетрину и на следующий день в страшных мучениях умер, потому что врача вызвали поздно. Его отвезли в больницу и целый день промы­вали ему желудок, уколы всякие делали, но ничего не помогло — он умер. А если мы здесь отравимся, то нам вообще никто ни­какой помощи оказать не сумеет. Все меня внимательно слушали, даже Сабир, и, когда я кончил, он сказал, что никто эти кон­сервы немедленно есть не собирается, а в будущем посмотрим. И тут я сделал ошибку. Не надо было мне об этом говорить — о том, что я прочитал об отравлениях в энциклопедии. А там написано, что раздутые консервы ни в коем случае есть нельзя, это первый признак того, что в них самый страшный яд и что это называется «ботулизм». Я слово это точно запомнил. Как только я сказал про ботулизм, увидел, что Сабир страшно рассви­репел: он терпеть не может, когда при нем говорят незнакомые слова.

— Читатель! — а это у него самое плохое ругательство.— Все ты читал! Ничего другого в жизни не умеешь, кроме этого. Все врешь, знаешь, что проверить нельзя, и врешь. Как вошли сюда, начал придумывать. — Это он на сталактиты намекает. — Думать мешаешь. Заткнись, чтобы я тебя больше не слышал!

Я, конечно, замолчал, но про себя решил до этих консервов не дотрагиваться. С голоду умирать буду, а до них не дотронусь. Обидно, что и Кама и Алик против меня, они оба, презрительно улыбаясь, смотрели на меня, когда Сабир кричал. Хоть я и привык к этому, но все равно всякий раз бывает обидно. Я же для их пользы говорил насчет отравления. Пожалуйста, раз так, ешьте на здоровье, отравляйтесь. Сабир сказал, что мы не должны терять ни минуты времени, а сразу же приступить к осмотру пещеры. Мне он приказал обыскать скелеты и все най­денное принести ему. Я понял, что он нарочно это сделал для того, чтобы я отказался и он мог бы меня опять при всех уни­зить. А я не отказался. Пошел и стал их обыскивать. У всех у них были пистолеты и удостоверения, и у всех трех эсэсовцев в кармане были семейные фотографии с женами и детьми. Я вы­тащил из карманов какие-то ключи, носовые платки, деньги. А у того, что в комбинезоне, неэсэсовца, я нашел в кармане неболь­шую книжечку в картонном переплете. Я, как только раскрыл ее, понял, что это самое интересное из того, что нашел, — оказалось, это разговорник, немецко-русский разговорник. Первые страницы были слипшимися, ничего на них нельзя было разобрать, а остальные, большинство, сохранились нормально, можно было читать. Я стал его просматривать, но меня окликнул Сабир. Они все трое уже были в коридоре. Я отнес ему все, что нашел. Сабир, как увидел ключи — два здоровенных ключа на одном брелоке, обрадовался и сразу выхватил их у меня из рук. И все равно сделал вид, что недоволен чем-то и сварливым голосом спросил, все ли я нашел. Он сказал, что эти ключи от сейфа, раз у каждого бородки в обе стороны, то они явно от сейфа. Так и оказалось. Оба ключа подошли, и мы открыли сейф. Весь он был набит бумагами. И все на немецком языке. Очень обидно было. Стоят четыре человека, все грамотные и ничего поделать не мо­гут, как в кино, как будто на другой планете. Ничего понять нельзя.

Потом с верхней полки Сабир взял вчетверо сложенный большой лист. Развернули, смотрим — это чертеж нашей пеще­ры, мы ее сразу узнали. Все на этом чертеже было указано — и пещера, и коридор с комнатами, — все, и ничего нового. Очень подробный чертеж. Все шкафы, которые мы обнаружили на стенах, кнопки у выхода, этот коридор, комнаты, даже красный рубильник и сейф в комендантской — все. И выход был отмечен в том месте, где мы его нашли, и даже показано, куда он выхо­дит, похоже, что к какой-то дороге в горе. Надписи же все были совершенно непонятные. Никакой пользы от этого чертежа. Сабир разговорник повертел в руках и вернул мне, чтобы я его хранил, сказал, что он еще понадобится.

Мы до ночи все осматривали, везде облазили, даже портреты на стенах отодвинули, думали, может быть, за ними какой-нибудь тайник запрятан. Поздно ночью кончили. Только из сил выбились окончательно.

Даже Сабир приуныл. Но вел он себя очень правильно. Ска­зал, что утром непременно придумаем что-нибудь. Потом поду­мал и еще один бутерброд разделил. Я бы никогда так точно не сумел разделить, как Сабир. Он раздал все эти кусочки и ска­зал, что сегодня он решил дать нам добавочное питание, потому что мы слишком много поработали и нам надо подкрепиться. Он пожелал всем спокойной ночи. Очень официальным голосом, как и полагается командиру. Все сразу же улеглись спать. Кама сегодня ночью не стала просить, чтобы я ей свою руку протянул, видно, уже перестала бояться скелетов, привыкла, наверное. А может быть, я ей противен стал, после того как Сабир при ней накричал на меня из-за ботулизма. Хотя вряд ли, он же и раньше кричал на меня при ней. Он на меня только во время контрольных не кричит, разговаривать начинает ласково. Таирчиком называет. Каждую минуту шепотом спрашивает, чтобы никто не слышал, когда я кончу свой вариант. А всю последнюю четверть я, чтобы он не мешал мне и зря не волновался, сперва его вариант делал, отдавал ему, а потом за свой принимался. А он меня все равно презирает. Я чувствую — благодарит, а презирает.

Я все этот немецко-русский разговорник перечитывал. Жаль, что нам не словарь попался, а разговорник. Словарь бы нам очень понадобился...

— Ты почему не спишь? — это Сабир поднялся на своем месте и спросил; видно, и ночью себя ответственным за все счи­тает, как и положено командиру.

Я сказал, что мне спать не хочется, вот я и просматриваю этот разговорник.

— Читатель! — очень он ехидно это слово говорит. Махнул рукой и снова улегся.

А я этот разговорник уже один раз про­читал, а теперь я его читаю просто так, чтобы ни о чем не ду­мать. Потому что, как только перестаю читать, сразу же начинаю думать, что дома делается. Мама же сейчас с ума сходит. Боюсь себе представить, что она делает! И ничего поделать с собой не могу, хоть и читаю, но все равно об этом думаю. По правде го­воря, я этот разговорник читаю, потому что просто привык что-нибудь читать все время. Мама за это называет меня квочкой. Иногда она у меня книгу отбирает, за едой, например. Я почти все книги, которые мне понравились, несколько раз перечел... А в этом разговорнике много странного и смешного — сперва немецкий текст в нем идет, а потом русский, а весь он поделен на разделы — «Транспорт», «Развлечение», «Разговор с военно­пленными или партизаном», «Предупреждение о наказании пред­ставителя местного населения». На все случаи жизни, в общем. «Немецкий офицер приглашает фрейлейн в кафе», а в скобках — «в кино, театр, ресторан». Очень ловко: значит, куда он хочет пойти, то слово и подставляет. Или: «Примите от меня малень­кий подарок», а в скобках — «духи, конфеты, цветы, ювелирное изделие». Там много всякой всячины было, а самое интересное я прочитал, когда дошел до разделов «Предупреждение о нака­зании» и «Разговор с военнопленными или партизаном». Сплош­ные угрозы. За все смертная казнь — или расстрел, или пове­шение. «За появление на улице позже десяти вечера — рас­стрел», «За укрывательство в доме коммуниста — в скобках «партизана, военного» — смерть». Почти за все смерть пола­галась, оказывается. Даже за невыход на работу. Я теперь по­нял, что это слово означает, «Tod», которое я видел в надписи около красного рубильника. По всему было видно, что — «смерть», оно встречалось во всех почти предложениях, где речь шла о смертной казни. За любой пустяк полагалась смерть, как будто человеческая жизнь вообще ничего не стоит. Это зна­чит, если у человека испортились часы и он, не зная, что уже поздно, вышел на улицу в половине одиннадцатого, то любой патрульный мог его застрелить. Из того, что я прочитал в этом разговорнике, получалось так. Я еще немного почитал, а потом сам не заметил, как уснул. А с утра все то же самое. Мы по несколько раз обошли каждый уголок. Я теперь с закрытыми глазами мог в любой ко­нец пещеры пройти, все мы осмотрели и потрогала руками, нигде выхода не было, кроме этой плиты, а с ней ничего сделать нельзя было. Сабир сказал, что если бы здесь вместо всех этих бесполезных автоматов и пулеметов оказалась бы пушка, то он, не задумываясь, выстрелил бы из нее прямо в эту плиту. Это был совершенно бесполезный разговор, во-первых, потому, что никакой пушки не было, а раз нет, то и толковать не о чем; а во-вторых, Сабир все равно не знает, как с ней обращаться. Целый день, с утра до поздней ночи, мы проходили по этой пещере, мы уже почти не разговаривали, потому что поняли, что дело плохо. Вечером мы съели все, что оставалось, — поде­лили на четыре части плавленый сырок, — и стали думать, что будем делать дальше. Ничего не надумали, и я стал читать разговорник, чтобы чем-то заняться.

Сабиру это ужасно подействовало на нервы, и он приказал мне его закрыть и отложить в сторону. Я сразу же послушался, чтобы еще больше не раздражать его. Он сказал очень торже­ственным голосом, что мы еще завтра поищем выход, а если не найдем, то завтра же вечером или послезавтра он попытается взорвать эту плиту гранатами. Другого выхода нет. Я подумал, как же он взорвет, если никогда в жизни до этого не видел гранату, нигде, кроме как в кино.

— А ты умеешь с ними обращаться? — спросил Алик.

— Ничего особенного. Надо оттянуть к себе ручку и повер­нуть, перед тем как бросить, — сказал он. — Только я ее бро­сать не буду, надо будет продолбить под плитой небольшую ямку, я положу туда гранату и отбегу в сторону за бронетранс­портер. По-моему, все будет в порядке. Все равно другого выхо­да нет. Еда кончилась, и придется завтра начать есть консервы.

— А почему завтра? — спросил Алик. — Можно и сегодня.

Только он это сказал, у всех прямо глаза загорелись. Слюну все проглотили. Мы все ужасно проголодались. И до этого есть хотели, а после кусочка сыра вообще озверели. Но Сабир сказал, что до завтра мы консервов трогать не будем, надо и о будущем подумать. Я попытался напомнить им о том, что консервы ис­порчены, только начал говорить, а они на меня все закричали, сразу втроем.

— Не хочешь — не ешь, — сказала Кама. — Никто тебя не уговаривает. А в наши дела не вмешивайся!

У нее в это время такое нехорошее лицо было, когда она мне это говорила, голос и лицо. Особенно лицо — чужое и непри­ятное. Я даже не думал, что у нее может быть такое лицо. Я уже слушать перестал, что мне говорят Алик и Сабир, так мне обидно стало после того, что я услышал от Камы.

Все легли спать. Я почитал еще немного разговорник, а потом тоже решил заснуть. Лег на бок и закрыл глаза, и  в это время Кама мне говорит — она, оказывается, не спала:

— Ты на меня обиделся?

Я помотал головой — мол, нет.

— Обиделся, обиделся, я же вижу!

— Не обиделся.

— Если не обиделся, дай руку, мне с твоей рукой удобнее спать, — взяла мою руку и замолчала.

Смотрю — уже спит. А я никак не мог в ту ночь заснуть. Все думал о том, что утром Сабир раздаст всем эти рыбные консервы. Я-то, конечно, их есть не буду, но ребята все трое съедят же их. И говорить с ними бесполезно. Одни неприят­ности. Ничего не понимают. Я же помню, что было написано насчет ботулизма, у меня память на все напечатанное очень хо­рошая, я все стихи с самого первого раза запоминаю, даже пло­хие. И не только стихи — любую формулу, самую длинную, могу запомнить сразу. Там было написано, что человека, кото­рый отравится этими проклятыми консервами с раздутыми крышками, надо немедленно госпитализировать, я это слово тоже запомнил. Иначе смертельный исход. Я же помню, как Витя Щеглов умер — такой здоровый человек, а за одну ночь умер, несмотря на то, что его все-таки доставили в больницу. Мы же все отравимся, и умрем, и останемся здесь, как эти скелеты. Почему они не хотят меня послушать? Ведь если бы это сказал Сабир, они послушались бы его! Неужели для того, что­бы тебя слушали, ты должен уметь тридцать раз подтянуться на турнике?!

Я представил себе, как утром Сабир раздаст им содержимое одной банки и они съедят его: каждый свою долю. Съедят, а че­рез час или полтора они, конечно, сразу пожалеют, что меня не послушались, но будет поздно. Все умрут в страшных муче­ниях: и Камка, и Алик, и Сабир. Меня от этой мысли почему-то даже тошнить стало.

Я осторожно вынул свою руку из ладони Камы, встал и на цыпочках подошел к Сабиру, очень не хотелось идти, но я все-таки пошел. Разбудил его, он открыл глаза и смотрит на меня удивленно. Я ему стал говорить, что если мы утром съедим эти консервы, то все погибнем. Он сперва молча слушал, видно, не понимал, о чем речь, а потом, когда понял, ужасно разозлился.

— Если ты сейчас же не пойдешь и не ляжешь спать, я тебе так дам, что всю жизнь калекой ходить будешь! — я повернулся сразу и пошел   к   себе, а он мне вслед говорит: — Я с тобой утром поговорю, — и еще одно слово добавил, если бы он  не знал, что Кама спит, он никогда бы его не сказал.

Я пошел и лег на свое место. Полежал немного, а потом, когда мне показалось, что Сабир уснул, я встал, взял консервы, все восемь банок, и, тихонько ступая, пошел с ними в другой конец, туда, где коридор и комендантская. Я сперва хотел их спрятать куда-нибудь подальше, но подумал, что Сабир все равно заставит меня сказать, куда я их спрятал... Я взял и бро­сил их все по одной банке в глубокую яму, куда сливалась вода из желоба. После каждой банки я прислушивался: хотел услы­шать, как они ударяются о дно, но так ничего и не услышал, бездонная, она, что ли, эта яма?

Утром я раньше всех проснулся. Проснулся и лежу молча. Глаза открывать не хочется. Слышу, Сабир поднялся, сперва Каму разбудил, за ней Алика, а потом надо мной остановился, подергал за плечо: «Вставай, уже утро». Умылись, собрались вместе. Настроение у всех ужасное, по лицам видно, а хуже всех у меня, конечно. Только и думаю, что дальше будет. Сабир го­ворит:

— Ночью меня этот паникер будит, говорит, боюсь консервы кушать, животик от них заболеть может. Я, говорит, все энцикло­педии на свете прочитал... Иди, читака, лучше консервы принеси.

И я пошел. До того места, где они были вчера сложены, ша­гов пять. Медленно пошел, потом вернулся и говорю:

— Нет консервов.

— А где они?..

— Я их выбросил.

Они на меня все трое удивленно посмотрели.

— Куда же ты их выбросил? — это Сабир спросил. Недо­верчиво.

— В яму, куда ручей сливается, — я сразу почувствовал, что Сабир поверил. И остальные тоже поверили, просто в тот момент я только на Сабира смотрел.

— Все банки выбросил?

— Да.

Они все страшно разозлились.

— Подлец, — сказал Алик. — Какое ты имел право?

Он замахнулся, и я даже голову вобрал, думал, он меня ударит, но он не ударил, только плюнул и отошел в сторону. И Кама на меня посмотрела очень возмущенно и презрительно и сказала, что я дурак и эгоист  несчастный. Только Сабир ни­чего не сказал, он стоял молча и смотрел на меня с ненавистью. Он стоял от меня на расстоянии двух шагов, а между нами была моя постель, и вдруг как прыгнет ко мне через нее.

Он меня ударил в лицо, и во рту появился соленый привкус, и в голове зашумело. Очки сразу отлетели в сторону, я пожалел, что не снял их. Наверное, стекла разбились об пол. Я подумал, что он меня еще два или три раза ударит, и остановится, но он не останавливался, а бил и бил, и все по лицу. Я стал закрывать лицо руками, и он изо всех сил ударил меня в живот, тогда я руки убрал, и он снова стал бить по лицу. А потом уже и лицо не мог закрыть, руки стали непослушными, и я их не мог поднять. До сих пор мне непонятно, почему я не упал, качался из стороны в сторону, но не падал. Наверное, Сабир еще больше злился оттого, что я не падаю. Я без очков плохо вижу, а тут как будто глаза какой-то мутной пеленой затянуло — все как в тумане стало вокруг. Потом у меня все-таки ноги подогнулись, но я не упал совсем, а встал на колени. А Сабир продолжал меня бить. Только я уже боли не чувствовал, а видел его каки­ми-то вспышками: то вижу, то нет, как будто кто-то играет со светом — включает и выключает, включает и выключает. Я ду­мал, это никогда не кончится, но без всякого страха, мне уже все это было безразлично, как будто не меня бьют, а кого-то другого. В одну из этих вспышек я увидел, как на Сабира бросилась Кама. Он повернулся к ней и обеими руками изо всех сил толкнул ее в грудь. Она отлетела на несколько шагов и упала на пол. Я видел, как с криком «Перестань!» на Сабира побежал Алик. В это время Сабир изо всех сил ударил меня ногой в лицо, и я больше ничего не помнил. Когда я падал, я еще, ка­жется, как следует стукнулся головой об пол.

Оказывается, он и Алика избил, не так сильно, как меня, но тоже избил. Я удивился, что Сабиру удалось так его сильно избить, но Алик объяснил мне, что Сабир дрался нечестно, вце­пился в рубашку на груди, притянул к себе и ударил его голо­вой в лицо, а потом дал подножку и уже бил лежачего. И тут на него бросилась с автоматом Кама. Алик говорит, что он жут­кого страха натерпелся, думал, Камка хочет его убить. И Сабир перепугался, сразу остановился и стал от нее пятиться, а она протянула ему автомат и кричит: «На, стреляй! Убей нас всех, фашистская морда!»

Это Алик мне рассказал потом, когда я пришел в себя. Кама плакала и прикладывала мне на лицо холодные компрессы. И я пришел в себя. Но, несмотря на компрессы, лицо здорово распухло. Алик при­нес и положил рядом со мной очки. Одно стекло целым оста­лось, другое разбилось. Все тело у меня болело, особенно лицо. Я даже рта не мог раскрыть: так скулы болели. За что же он меня так? Ну ударил бы раз, два! А так разве можно? Он же намного больше меня и здоровее. Если каждый, кто сильнее, будет бить других, то ничего же из этого путного не получится. Был бы я на полтора года старше, я бы ему тоже показал! Я же не виноват, что меньше всех в классе! Все это знают, и никто ко мне никогда драться не лезет. Сабир сам же много раз гово­рил, чтобы меня не трогали. Я только один раз подрался с Аликом Цихецким из пятого «А». Он толкнул меня в буфете, а я его. Тогда он мне говорит: «Оставайся после уроков — по­деремся». Мы пошли с ним за баскетбольную площадку, там после занятий никого не бывает, положили сумки на землю и начали драться. Я сразу ударил его два раза, а он стоит и хоть бы что. Я остановился и спрашиваю, чего он ждет. А он очень сердито говорит: «Как же я с тобой буду драться, если на тебе очки?» И лицо у него было очень обиженное, все-таки совершенно зря я его два раза ударил до того, как нача­лась драка. Я очки снял сразу же и предложил ему, чтобы все было по-честному, чтобы он меня два раза ударил, а потом уже начнем драться по-настоящему. Он отказался и сказал, что не хочет меня бить просто так. Я почувствовал, что ему не хочется уже драться, да и мне совсем расхотелось. Мы молча постояли друг против друга, а потом я спросил, есть ли у него десять копеек, он поискал в кармане — нашел, спрашивает, для чего они мне. А у меня самого было тридцать, я взял эти десять ко­пеек, и мы пошли вдвоем в кино, купили два билета и посмотре­ли «Джентльмены удачи». Очень хороший фильм. После этого мы с Аликом очень подружились, и я, когда сюда ехал, очень жалел, что его здесь не будет. Родители на лето уехали с ним на Кубань.

Я еще думал об Алике Цихецком, когда у меня вдруг закру­жилась голова, и меня сразу же вырвало. А потом еще несколь­ко раз. Вместо нормальной рвоты изо рта вода горькая льется. Это потому, что в желудке ведь у меня ничего нет, в последний раз я вчера кусочек сыра съел, вот одна вода и льется. Кама и Алик сразу стали очень заботливыми, сели рядом и все спраши­вали, не нужно ли мне чего-нибудь. Честно говоря, очень прият­но было, что они обо мне так заботятся.

А Сабир все ходил по пещере и искал выход, но, по-моему, он уже понял, что ничего не найдет, и просто делал вид, что ищет. Ни с кем из нас он ни разу не заговорил, не хотел или боялся, что мы ему не ответим.

Кама и Алик просидели возле меня до поздней ночи. Вообще мне показалось, что этот день прошел очень быстро. Только что было утро, и вдруг я смотрю — все укладываются спать. Удиви­тельно быстро прошел этот день.

На следующее утро все проснулись очень поздно. А я так вообще позже всех. Проснулся и ничего не могу сообразить — где я, и почему это вокруг меня все они собрались — Кама, Алик и Сабир, и у всех лица какие-то испуганные. Ничего не могу понять! Сабир мне говорит, после того как я вспомнил, что я еще в этой проклятой пещере:

— Ты, пожалуйста, извини меня за вчерашнее, я тебя очень прошу, извини!

А Кама ему на это:

— Ни за что он тебя не извинит, посмотри, что ты сделал с человеком, ты просто отвратительный тип!

— Лучше уйди отсюда! — это Алик ему сказал. — Уйди сейчас же или я тебя ударю!

А Сабир как будто их не слышит, все твердит одно и то же:

— Извини.  Я  тебя  очень  прошу — извини!

Как-то глупо все это выглядело. Для чего ему мои извине­ния, спрашивается? И вдруг я увидел, что Сабир плачет. Никто еще не видел, чтобы он плакал. Никогда такого не было. А тут сидит и плачет, и всхлипывает при этом. Я тоже очень расстро­ился, даже вспоминать противно, до чего расстроился, говорю, ладно, перестань плакать, только в следующий раз, прежде чем распускать руки, подумай! А что я ему еще могу сказать?

А Алик все свое — уйди, а то хуже будет! И Кама напосле­док его отвратительным типом обругала. Он встал и ушел. Когда он уходил, вид у него был очень несчастный. После его ухода Алик и Кама его долго ругали, а у меня уже против него ника­кой злости не было. Я им этого не сказал, а то бы они, наверное, и на меня разозлились бы, но злость у меня вся прошла, и ни­чего с собой я поделать не мог!

Мы втроем лежали рядом и молчали, все какие-то вялые стали, наверное, от голода, никто даже головы не поднял, когда подошел Сабир с гранатой в руке и попросил, чтобы мы встали и перешли в комендантскую. Он объяснил нам, что попытается взорвать плиту у входа. Я шел, а меня качало из стороны в сто­рону, как будто я пьяный. Хорошо, Алик и Кама поддерживали меня. Как только мы зашли в комендантскую, Алик сразу же остановил нас и вернулся к Сабиру. Хоть они и в ссоре, но Алику, кажется, не хотелось, чтобы Сабир один взорвал гра­нату.

Мы с Камой сидели в комендантской и ждали, что будет дальше.

Здесь было так тихо и спокойно, казалось, что эта комната находится где-нибудь в учреждении и хозяин кабинета войдет с минуты на минуту. Я еще раз посмотрел на надпись рядом с красной ручкой — после того, как я прочел разговорник, я уже знал, что означает слово «Tod» — смерть. Оно очень часто по­падалось в разговорнике. Это и еще Erschiefien — расстрел. Я его тоже хорошо запомнил, потому что эти два слова там попа­дались почти на каждой странице.

А потом раздался страшный взрыв, дверь в комнату была плотно прикрыта, а после взрыва со страшной силой распахну­лась и ударилась об стенку. И свечи все разом потухли.

Алик сказал, что Сабир, после того как оттянул и повернул ручку гранаты, прислонил ее к плите, а сам вместе с Аликом от­бежал сразу же и спрятался за бронетранспортером. Только пользы этот взрыв никакой не принес — в нескольких местах он только пол поцарапал и поверхность плиты. Вот и все!

Мы еще долго просидели в комендантской. Все предлагали что-то, но все просто так, впустую, нам уже стало ясно, что дела наши очень плохи. С Сабиром все незаметно стали разговари­вать, но он уже не был у нас главным. Нам уже и не нужен был главный, даже если бы у всех с Сабиром были бы прежние от­ношения.

Мы встали и ушли из кабинета коменданта.

Очень хотелось есть. Никто об этом не говорил, но есть хотелось ужасно. В голову только и лезли что мысли о еде. Ни о чем другом думать нельзя было. Все лежали, каждый на сво­ей постели, и только об этом и думали. Хорошо, хоть я тот разговорник нашел, а то вообще с ума сойти можно было. Все лежат молча, и вокруг такая тишина, как будто, кроме нас, никого больше на свете нет из живых людей. И еще скелеты на нервы действуют, я попытался представить себе, что когда-то они были живыми людьми, но у меня ничего не получилось.

Я листал разговорник и удивлялся, до чего же тогда стран­ные времена были. Почти на каждой странице жуткие угрозы. И почти за все одно наказание — смерть! Даже читать странно: «...подвергнуты расстрелу», «...подвергнуты смертной казни». Это, наверное, для разнообразия: в одном месте — расстрел, а в другом — смертная казнь. Или Tod, или Erschiefien. А может быть, если смертная казнь, то это какой-то другой способ уби­вать человека: не расстреливать, а вешать или рубить голову. И самое главное — за что?! Если призадуматься, с ума же сой­ти можно: за укрывательство коммуниста или военного — смерть. То же самое за связь с партизанами. За отказ ехать в Германию. За то, что слушал советское радио. Значит, если человек спрятал в своем доме раненого товарища, то его расстре­ливали? А что же ему оставалось делать, если не прятать? Полагалось пойти и выдать, что ли? Неужели люди, которые составляли этот разговорник, не понимали, что нельзя человека за такие вещи убивать? Ведь в нем почти на каждой странице смерть обещали за все хорошее, что мог сделать человек. За все смерть!

Я никак себе не могу представить, что такое смерть. Знать-то знаю, конечно, знаю, что все люди умирают, но никак не могу поверить, что и я когда-нибудь умру. Что все вокруг останется, как было, а меня уже не будет. Начинаю себе все это представ­лять — получается, пока не дохожу до места, где я должен уме­реть... Не могу поверить, и все! И еще я никак не могу предста­вить, что когда-то меня не было. Тоже знаю, что было такое время, а представить себе не могу. Странно.

Кама ко мне придвинулась, обхватила мне голову, как ма­ленькому, и спрашивает:

— Тебе очень больно?

Я ей покачал головой, что нет. Говорить мне все-таки труд­но, челюсти болят, когда я открываю рот.

— Мы все здесь умрем, — сказала Кама. — И никто никогда нас не найдет, — сказала, а лицо у нее в это время было очень серьезное, как будто она окончательно поняла, что нас ничто не может спасти.

А потом мы проснулись и никак не могли определить, утро это, или ночь, или даже, может быть, уже день. Потому что Кама забыла завести часы. Но в общем нам уже это было без­различно. Мы уже почти и не вставали. Единственно, что хоро­шо, это то, что уже нам не хотелось есть. Совершенно чувство голода пропало. Мы о еде даже не вспоминали. Только слабые все стали очень.

Больше всех Кама ослабела. Она или спала, или лежала молча, с открытыми глазами. Мне ее было очень жалко. Я вот только теперь понял, что ее люблю. Я раньше догадывался об этом, но только здесь окончательно понял это. Я до Камы очень часто влюблялся. Стоило мне в кино пойти или в театр, так я обязательно там в кого-нибудь влюблялся. Правда, ненадолго, чаще всего на несколько дней, а бывало, что и на один день всего. И в книгах я очень часто в кого-нибудь влюблялся. Боль­ше всего мне нравилось любить королеву Марго или госпожу Бонасье. О них очень хорошо мечтать было. Причем когда я мечтаю, я о себе думаю в третьем лице, никогда не мечтаю: «Я пошел и спас ее», а почему-то: «Он пошел и спас». Ничего поделать не могу, мечтаю о себе, но почему-то только в третьем лице. И влюбляюсь всегда в третьем лице. Это, конечно, курам на смех, но я однажды даже в Медузу Горгону влюбился. Вот честное слово! Влюбился, и все.

А сегодня понял я окончательно, что все это были пустяки по сравнению с моей любовью к Каме. Я даже ей хотел сказать. И сказал бы — мне не было почему-то стыдно ни Алика, ни Сабира. Но вдруг я вспомнил свое любимое стихотворение и ре­шил прочитать его Каме. Она послушала его до конца и ничего не сказала. Я спросил, понравилось ли оно ей. «Ничего. Ничего, — говорит, — стихи!» Но, по мне, лучше бы она сказала, что они ей не понравились, чем это «ничего». А с другой стороны, ведь совсем необязательно, чтобы это стихо­творение нравилось всем! Только я почему-то думал, что Каме оно должно понравиться.

Все-таки Сабир молодец! Он не меньше всех нас ослабел, и все-таки он один старается хоть что-то сделать. Он попросил, чтобы мы все ушли в укрытие, потому что попытается еще раз взорвать эту проклятую плиту. На этот раз взорвет сразу не­сколько гранат. Мы пошли в кабинет коменданта, и на этот раз дорога показалась нам очень длинной. Когда мы туда добра­лись, долго не могли отдышаться. Как будто не по ровной до­роге шли, а забирались куда-то в крутую гору. Алик и на этот раз хотел пойти с Сабиром, совсем уже собрался, но вдруг улыбнулся очень виноватой улыбкой и сел. Стало понятно, что у него просто нет сил.

Взрыв был точно такой же, как и в прошлый раз. Потом оказалось, что в связке, из шести гранат взорвалась лишь одна граната. Остальные, наверное, были испорченные. И опять без всякой пользы. И не только без пользы, а наоборот.

О том, что случилось несчастье,   мы   догадались   не сразу. Сперва мы сидели в  комендантской и ждали Сабира, даже не знаю, сколько времени прошло, а его все не было. Кажется, мы все задремали. Потом я удивился, что его все нет, и вышел из комнаты наружу. Кама и Алик за мной пошли. Сабира нигде не было видно. Тогда мы поняли,  что с ним что-то случилось.

Он лежал за бронетранспортером и был весь в крови. Я спер­ва подумал, что он умер, но, когда мы до него дотронулись, он громко застонал. Его ранило осколком гранаты — вырвало ку­сок мяса из руки, чуть выше локтя. Кровь из раны прямо хле­стала. Алик, как увидел кровь, сразу же зашатался и сел на землю, а Кама стала вся дрожать, и было слышно, как она сту­чит зубами. Я посмотрел на рану, и мне показалось, что мясо вырвано очень глубоко, чуть ли не до самой кости. Я снял с себя рубашку, разорвал ее на полосы и перетянул руку Сабира выше раны, я где-то читал, что таким способом можно остановить кровь. Я изо всех сил затягивал вокруг руки эту полосу, а кровь не останавливалась, и я догадался, что у меня просто не хватает сил как следует затянуть ее. Хорошо, что Кама мне помогла. И руки у нее продолжали дрожать, и зубы стучали, но она, молодчина, очень здорово помогла мне. Мы остановили кровь и перевязали эту рану. Хотя было ясно, что пользы от такой перевязки с грязной полосой от рубахи мало, а скорее даже больше вреда.

Мы и себе устроили постели рядом с бронетранспортером. Целый час, наверное, переносили сюда пачки денег. Когда кон­чили, совершенно из сил выбились. Сабир сперва спокойно ле­жал, а потом начал бредить. Всех нас по именам называл, чаще всего мое имя, маму свою звал. А когда приходил в себя, каж­дый раз просил пить. Мы по очереди ходили за водой. Я уже не обходил стороной скелеты, а шел мимо них, рядом проходил. Я знаю, что мне тогда это казалось, но каждый раз, когда я шел мимо, мне казалось, что они смотрели на меня и улыбались злобно. Мне они и во сне приснились в ту ночь, как только я лег. И еще разговорник приснился со своими угрозами. Мне все казалось, что я его и во сне читаю и никак не могу остановить­ся. Я и во сне удивлялся тому, что за все по этому разговорнику полагалась смерть. За все хорошее.

А потом мы стали умирать. Теперь я уже мог представить, что меня не будет. Что все останется на земле как было, а меня не будет. Я даже не знаю, как во мне это изменение произошло, но теперь я точно знаю, что могу умереть. Я лежал и обо всем думал. Думал о вещах, о которых никогда раньше не задумы­вался. О смерти же я никогда раньше не думал. Да и с чего бы это раньше я стал думать о смерти? Из моих знакомых только один человек умер — Наиля, девочка с нашей улицы. Она под машину попала. На похороны вся наша улица собралась. Всем детям раздали венки, и мы гуськом шли за гробом. На кладби­ще нам не разрешили поехать. Как только мы дошли до про­спекта Нариманова, нам всем велели отправляться домой. На­верное, потому, что все вокруг плакали, и взрослые не хотели, чтобы дети видели это. Особенно Наилькина мать убивалась.

А отец ее не плакал, он шел первым за гробом, его вели под руку двое наших соседей, и время от времени он спрашивал очень уставшим голосом: «Как же так может быть? Что же это происходит?» Но ему на эти вопросы никто не отвечал. Я тоже про себя подумал: как же так может быть, что Наильки больше не будет? И еще я тогда на похоронах попытался представить, что я тоже умру когда-нибудь, но ничего у меня не получилось. Как будто в голове что-то происходило, вернее, останавлива­лось, как только я начинал представлять, что я умру и меня не будет. Я даже удивился, что не могу вообразить такую про­стую вещь. Даже похороны свои представил, как все будут идти и плакать, и все очень хорошо получилось до того места, где надо было вообразить, что меня совсем не будет и я ничего не буду чувствовать — слышать или видеть. Сколько ни старался, ничего из этого не получилось. А теперь я почувствовал, что это может быть. Я специально не думал над этим — просто чувствовал.

Мы все лежали молча, только Сабир стонал. Наяву он тоже молчал, но стоило только заснуть, как он начинал стонать. Рука у него очень сильно распухла, как будто надулась, и была горя­чая, темно-красного цвета. Рану мы его перевязали, но пользы от этого было мало, она вся почернела, и было ясно, что без лекарств у него обязательно начнется заражение.

Я лежал и думал, как все было бы хорошо, если бы мы не полезли в эту проклятую расщелину. Все мы были бы уже в Баку, в школу ходили бы. Я даже удивился, что с таким удо­вольствием думаю о школе, о нашем доме. Раньше я даже не чувствовал, как хорошо там. А больше всего я думал о маме с папой, вспоминал разные случаи, не какие-нибудь особенные, а самые простые, как я, например, прихожу из школы, а мама стоит на лестнице и ждет, когда я поднимусь со двора, и улы­бается мне, или про то, как вечером я смотрю телевизор, а мама с папой о чем-то разговаривают, даже не знаю, о чем они раз­говаривали, но, оказывается, это было очень приятно, что все дома вместе, даже если в это время ничего особенного не проис­ходит. Когда я вспомнил обо всем этом, у меня даже в горле за­щекотало, и я снова стал перечитывать этот разговорник.

Что-то меня в этом разговорнике очень интересовало, а что, я никак понять не мог. Я его весь уже наизусть знал. Я точно мог сказать, за что полагается смертная казнь, и даже точнее — за что повешение, а за что расстрел. Я уже заметил, если чело­век желал в те времена хорошее только себе, скажем, если кто-то скрывал от немцев, что он коммунист или военный, или что у него приемник есть дома, то его расстреливали, а если он друго­му человеку делал добро — прятал у себя раненого или помогал партизанам, то его за это вешали. Очень странно все это было читать, и сколько я ни перечитывал, а привыкнуть не мог, каждый раз становилось от всех этих угроз страшно. И еще из-за этого разговорника я чувствовал, что существует какая-то глав­ная странность, но в чем она заключается — никак понять не мог. Но чувствовал.

Алик встал и пошел за водой. Он двигался очень медленно, как пьяный шатался из стороны в сторону. Он для всех принес воду во фляге. Сперва мы Сабира напоили, а потом Кама сде­лала несколько глотков. Я тоже выпил воды, и у меня сразу же в животе закололо, но я уже к этому привык: как выпьешь во­ды, хоть немного, в животе начиналась боль. Мы поэтому старались пить как можно реже, когда совсем уже становилось невтерпеж. Алик сел со мною рядом, лицо у него бледное-блед­ное, и вдруг у меня спрашивает:

— Неужели мы здесь так и останемся, как эти? — он кивнул головой на скелеты.

Кама, как услышала это, сразу заплакала. Прислонила свое лицо к моему и плачет, как будто я могу ей чем-то помочь.

А мне уже было ясно, что мы здесь так и останемся навсег­да, как эти скелеты. И никто никогда не узнает, что мы здесь, может быть, тысячу лет пройдет, а никто так и не узнает, что мы здесь умерли совершенно зря. И превратимся тоже в скеле­ты, как они. Только мы ведь сюда попали случайно, а они сами в эту пещеру забрались и сами же друг друга перестреляли, хоть имели возможность выбраться отсюда. Взяли и поубивали друг друга, как скорпионы. А что еще ждать от людей, которые могли составить такой разговорник? Может быть, кто-то из них и придумал, что за все надо убивать. Сперва других, а потом и друг до друга добрались.

Я над всем этим думал, и еще над чем-то, со мной иногда бывает, что я еще над чем-то думаю, а над чем, сообразить не могу. Но в тот раз я сразу сообразить не мог, может быть, еще и потому, что Кама, плача, все продолжала меня обнимать. У нее были ужасно испуганные глаза, и я вдруг сказал:

— Ты не бойся, Камочка, мы отсюда все равно выберемся, — я, с одной стороны, был доволен, что сказал это, потому что она ужасно обрадовалась, вот честное слово, только что глаза были у нее совсем испуганные, а после моих слов я увидел, как весь испуг исчез, а вместо этого в них появилась сразу радость, как будто она улыбаться начала глазами.

Она сразу мне поверила и говорит:

— Правда? Ты раньше не говорил, что выберемся! — и смотрит на меня так, как будто и впрямь все зависит только от меня, — а с другой стороны, мне стало очень неприятно, что я совершенно зря мог так ее обмануть.

И что самое удивительное — Алик поверил мне. Он тоже обрадовался и спрашивает:

— Ты что-нибудь    придумал? — и у него глаза такие же стали, как у Камы. Ничего не оставалось мне делать — я и ему сказал, что кое-что придумал, только еще не до конца.

А потом мы заснули. Последние трое суток, после того, как ранило Сабира, мы очень много спали, просыпались ненадолго, а потом снова засыпали.

Я и во сне этот проклятый разговорник увидел. Засел он у меня в голове, и все тут! И во сне и наяву о нем думал, что-то в нем мне покоя не давало, а что — никак я не мог сообразить. Все время перед глазами вертятся строчки из него. И что самое интересное не только то, что по-русски написано, но и немецкие, ни одного слова по-немецки не знаю, а слова перед глазами вертятся, особенно Tod и Erschieben. Наверное, потому, что они-то чаще всего в этом разговорнике и попадались. Из текста я давно понял, что они означают — повесить, расстрелять и смерть.

Я еще спал, но сквозь сон услышал крики. Проснулся, смот­рю — это Сабир кричит. Он вскочил с места и что-то кричит, а что — разобрать нельзя. Глаза у него были широко раскрыты, но толку от этого никакого не было, он никого из нас не узна­вал, а стоял и что-то выкрикивал хриплым голосом. Ни одного слова понять нельзя было. Это он бредил так. Мы его втроем уложили. Он был очень горячий, даже губы у него почернели и все растрескались. Я ему дал попить, он еще некоторое время что-то бормотал, а потом заснул.

А дальше уже я все помню очень плохо. Даже не знаю, сколько времени прошло. Я очнулся, смотрю — все лежат, а вокруг очень темно, только и свету, что от одной дальней свечи, да и та совсем уже догорает, видно, никто из нас давно не про­сыпался и не поставил новых свеч.

Я встал и пошел за свечами. Это было совсем недалеко от того места, где я лежал, но оказалось, что дойти до них очень трудно. Я по дороге раза три останавливался, не садился, пото­му что вставать мне каждый раз было очень трудно.

Я зажег свечу, но вместо того, чтобы поставить ее и зажечь еще несколько, я вдруг остановился с нею в руках и стал ду­мать. Я очень долго стоял на одном месте с горящей свечой в руках, потому что думалось мне очень трудно и медленно. Я ни­как не мог собрать мысли в одно место, особенно одну мысль я никак не мог остановить в своей собственной голове. Было труд­но думать еще и потому, что очень мешало мне слово «Tod». Оно все время так и вертелось перед глазами. Я все стоял с этим словом перед глазами, а потом все же пошел.

Только не в ту сторону, где лежали ребята, а совершенно в противоположную. В голове у меня все время звенело, но я все равно продолжал думать, хоть это слово «Tod» по-прежнему продолжало мне здорово мешать.

Наверно, я очень долго шел, потому что когда я вошел в ко­ридор перед комендантской, то заметил, что свеча в моей руке уже догорела до половины, и я про себя подумал, что ее может не хватить на обратную дорогу, но вспомнил об этом между прочим, потому что изо всех сил в это время думал о другом.

В кабинете коменданта все было по-прежнему, так же, как и в последний раз. Ничего, конечно, не изменилось и не могло из­мениться, и все же я сюда пришел.

Я внимательно осмотрел еще раз весь кабинет и ничего ново­го не увидел. Гитлер смотрел на меня со своего портрета точно так же, как и в прошлый раз. У него были очень добрые глаза и усы точно такие, как у нашего соседа дяди Мамеда. У него и нос был такой же длинный. Если бы я не знал, что это Гитлер, мне бы и в голову никогда не пришло, что этот человек коман­довал всеми этими страшными скелетами — бывшими людьми, которые расстреливали и вешали людей только за то, что они пытались сделать что-то хорошее. Я вообще читал о войне очень много и фильмы всякие повидал, но мне всегда казалось, что все это было давно, не так, конечно, давно, как во времена Алек­сандра Невского или Квентина Дорварда, но все равно это происходило в такие давние времена, что я ко всем этим книгам и фильмам относился с интересом, разумеется, но даже подумать не мог, что это так страшно. Я, когда читал или смотрел филь­мы, конечно, фашистов ненавидел, но ненамного больше, чем тевтонских рыцарей, гвардейцев кардинала, солдат Лжедмитрия или, например, католиков в Варфоломеевскую ночь. Ведь ко мне же все это не имело никакого отношения никогда. А тут я почувствовал, какие это были страшные люди и каким страшным было то время. Мне и лицо Гитлера теперь казалось страшным, ничем оно мне не казалось приятнее, чем черепа тех скелетов. Я все стоял и смотрел на Гитлера и никак не мог отойти. Это потому, что я очень медленно думал. Потом вспомнил, что при­шел сюда не за этим, и пошел к противоположной стене.

И здесь все было по-прежнему. Над стеклянным шкафом была та же непонятная надпись с одним лишь понятным теперь словом «Tod». И здесь они угрожали смертью!

Я подошел к письменному столу и взял в руку тяжелую мраморную пепельницу. Она мне показалась очень тяжелой. Конечно, она была гораздо легче на самом деле, но мне она по­казалась такой же тяжелой, как восьмикилограммовая гантель.

Я ударил этой пепельницей по стеклу, закрывающему ру­бильник, оно разбилось со звоном на мелкие осколки. Тогда я встал на стул и взялся за красную рукоятку, над которой была эта надпись с предупреждением о смерти.

Теперь я понял, что это не рубильник, потому что никаких электрических гнезд ни сверху, ни снизу не было. Рукоятка бы­ла металлическая и, кажется, очень тяжелая. Прежде чем потя­нуть ее на себя, я подумал, что зря не предупредил ребят, надо было, чтобы и они пришли сюда вместе со мной. Я даже хотел пойти за ними, но раздумал, а потом вообще перестал обо всем думать, потому что рукоятка и не подумала сдвинуться с места, когда я ее потянул на себя, хотя я и тянул изо всех сил. Тогда я ногами оттолкнул от себя стул и повис на рукоятке всем телом. Как только я повис, кисти рук сразу же стали разжиматься, оказалось, что они не выдерживают моего веса. Как я ни пытал­ся их стиснуть, они не слушались и почти уже совсем разжались, и как раз в это время рукоятка сдвинулась с места и пошла вниз. Уже падая на землю, я услышал глухой взрыв, как будто грохот раздался где-то в самой толще скалы.

Я еще некоторое время посидел на полу и потом встал со свечой в руке, вышел в коридор. Идти теперь было еще труднее, и по пути мне пришлось время от времени отдыхать, присло­нившись к стене.

Когда я вышел из коридора в пещеру, я вначале даже не по­нял, что происходит, — в пещере было светло. И свет падал из большого прямоугольника, на месте которого раньше стояла плита.

Будить их пришлось очень долго: и Камку и Алика. Они все не хотели просыпаться. И даже когда проснулись, мне пришлось несколько раз объяснить им, что случилось.

Мы и Сабира подняли. Взяли его под руки и повели. Он хоть и передвигал ногами, но все равно ничего не соображал, по­тому что был без сознания.

Плита лежала на земле, она упала наружу. Мы вышли из пещеры в ущелье, густо заросшее деревьями и колючим кустар­ником. Но первое, что я увидел, — это небо, и еще почувствовал запах воздуха и листьев, от которого у меня сразу закружилась голова, да так, что я чуть не упал.

Мы шли, пробираясь сквозь эти заросли, очень долго. Не­сколько раз падали, очень трудно каждый раз было встать. Осо­бенно Алику, а в последний раз он упал и сказал, что дальше не пойдет. Он сказал это и сразу же уснул. Тогда я решил, что остается единственный выход — мне и Каме пойти дальше, и найти людей, и послать их на помощь Алику и Сабиру. Но и Кама отказалась идти, сказала, что у нее больше нет сил. Она даже разговаривала со мной с трудом. И тогда я пошел один. Я сказал ей, чтобы она не боялась, я пойду и пришлю людей, но она меня уже не слышала. Я толком не знал, куда иду, но шел.

У меня перед глазами все время были только стволы и ветви деревьев, кроме этого я ничего не видел. А потом я вышел на открытое место. Оказывается, это ущелье выходило на широкое шоссе. Я вышел на него и сел на обочине. Стал ждать какой-ни­будь машины. Я ждал и ждал, а шоссе все оставалось пустын­ным. А потом я вдруг увидал, что здесь стоит сразу несколько машин, а вокруг меня собрались люди, и у них у всех очень испуганные и озабоченные лица. Я только помню, что один из них спросил: «Мальчик, что с тобой случилось? Как ты здесь очутился?» И как я ему показал на ущелье и сказал, что там умирают люди, а потом я уже ничего не видел и не слышал.

Очнулся я в большой светлой комнате, и первый человек, которого я там увидел, была моя мама. И папа был там. Только сперва я увидел маму. Она сидела рядом с моей кроватью, толь­ко сидела и смотрела на меня, не отводя глаз, и я могу твердо сказать, что никогда в жизни на меня никто так не смотрел. Оказалось, что я в больнице. Мне рассказали это все позже, первые несколько дней мне не разрешали слова сказать, и мне ничего не говорили — что и ребята все в той же больнице. Ска­зали, что я пришел в себя позже всех, наверное, потому, что я самый младший и у меня самый слабый организм, слабей, чем у всех остальных. Я в это время ни о чем думать не мог, кроме еды. Есть хотелось так, что я готов был сжевать подушку. Но, кроме сока, и куска творога, и прозрачного бульона, первые дни мне ничего не давали, сколько я ни просил. Только на пятый день мне дали крохотный кусочек паштета. Ничего вкуснее я не пробовал!

А через десять дней мы встретились — Алик, Камка и я. Я спросил, где Сабир, и они мне рассказали, что Сабиру было очень плохо, и даже думали, что он не выживет. Оказывается, у него началась гангрена, и ему даже хотели отрезать раненую руку, только на днях врачи окончательно решили оставить ее. Мы хотели пойти к нему в палату, но нам не разрешили, сказали, что на сегодня нам достаточно — погуляли. Мы были в ко­ридоре всего минут десять—пятнадцать, но я, вернувшись в палату, ног не чувствовал от усталости. А Кама и Алик чувство­вали себя гораздо бодрее.

Когда я проснулся, рядом с моей кроватью сидели два человека — один из них был в форме майора. Оба журналисты. Из военной и городской газеты. Они мне сказали, что мы все просто молодцы и все будем награждены. А мне, как самому главному из нас, дадут орден или медаль. Я подумал, что они что-то напу­тали, и, чтобы потом не было никаких недоразумений, сказал им, что я никакой не главный и никогда им не был. Они пере­глянулись, и вдруг военный такое мне сообщил, что я ужасно удивился. Оказывается, о том, что в пещере я был самым глав­ным, вроде командира, сообщили ребята, все трое в один го­лос — Алик, Кама и Сабир. Никогда не поверю, что Алик или Сабир могут всерьез подумать, что я — не то что главный, а такой же, как они, они же оба всю жизнь меня презирали. Но самое интересное, что я, хоть и не сразу, кажется, поверил май­ору, что это не шутка.

Они мне задали несколько вопросов, а потом майор спросил у меня, как мне пришло в голову, если я не знал немецкого язы­ка, включить экстренное взрывное устройство, благодаря кото­рому мы и оказались на свободе. Он перевел мне надпись над стеклянным шкафом — там было написано, что включение экстренного взрывного устройства без письменного приказа коменданта немедленно карается смертью! Оно посредством взрыва надолго выводило из строя автоматический выход из пеще­ры, и поэтому, наверное, называлось экстренным и находилось под таким строгим запретом. Словом, было рассчитано на самый крайний случай. Я подумал, что наконец этот крайний случай и произошел!

А майор все ждал, что я ему отвечу, и даже приготовился записывать. Я сказал: «Пришло в голову, и все». А что я ему мог еще сказать? Но майор все не унимался и все пытался уз­нать, почему это вдруг я включил устройство, которое находи­лось в другом конце от выхода. Хорошо, что в это время начал­ся обход и в палату вошел главврач. Он попросил их уйти. Они сразу же послушались, очень приветливо попрощались со мной и ушли, сказали, что зайдут еще.

А я после их ухода думал, что рано или поздно на этот вопрос ответить придется. Этот майор, пока своего не добьется, навер­ное, не успокоится. Он даже, может быть, обиделся на меня за то, что я не ответил сразу. А разве сразу ответишь?! Для этого надо очень долго рассказывать об этих скелетах-эсэсовцах, ког­да-то перестрелявших друг друга, о разговорнике с обещанием смерти за все хорошее, о том, что вначале надо было долго ду­мать о людях, которые делали это хорошее, зная, что их ждет за это смерть, и о многом другом. Я все перебирал в голове, что я должен рассказать в следующий раз майору, чтобы лучше объяснить, как мне пришло в голову, что если фашисты обеща­ют смерть, то это непременно за что-то хорошее... Я бы еще не­которое время думал об этом, но в это время пришли мама и папа, и я стал думать о них.

Я разговаривал с ними и в то же время думал о том, ка­кие это дорогие мне люди.

Они мне рассказали о землетрясении. Оказывается, я не ошибся тогда — толчки были и днем, и ночью. В нашем поселке и в соседнем разрушилось несколько домов, но, к счастью, никто не погиб. Раньше никогда со мною такого не было, чтобы я был с ними вместе и в то же время ду­мал о них.